— Соратники! Еще раз за эти несколько месяцев вас призывают показать свой боевой добровольческий дух. — Раздается гром аплодисментов. — Дуче говорил… — Снова раздается гром аплодисментов, а сапожник Анджело выкрикивает что-то длинное-длинное, но в шуме рукоплесканий его никто не понимает.
Поскольку аплодисменты показывали, что присутствующие поняли все то, что он собирался сказать, дон Примиано воодушевился и до предела сократил свою речь, решив, что изложил все достаточно ясно, и по достоинству оценив исключительную понятливость своих слушателей.
Когда он сел, ему ответили бурей приветственных возгласов.
Прибывший вместе с ним лейтенант вынул из кармана лист бумаги, карандаш и скомандовал:
— Желающие ехать — шаг вперед!
К столу ринулось сразу человек двадцать крестьян. Это были совсем еще молодые или едва успевшие возмужать парни, с крепкими, почернелыми на солнце телами и с тусклым взглядом, теперь, когда они перестали кричать, вновь принявшим извечное выражение глухой тоски.
— Имя, фамилия?
— Джовани Селла!
— Срок службы?
— Два с половиной года!
— Следующий!
— Карло Сфанути!
— Джакомо Менна!
Микеле все никак не удавалось протиснуться вперед; и сейчас он делал слабую попытку пробиться сквозь эту стену тел, преграждавших ему дорогу. Подошедший Анджело взял его за плечо и тихо сказал на ухо:
— Предоставь это мне; а ты стой, не уходи.
Записалось уже двадцать девять человек, а желающих оставалось не менее пяти; но в этот момент сапожник Анджело пулей выскочил в первый ряд и с ходу крикнул:
— Меня! — И одним духом гордо отрапортовал: — Анджело Лафратта, год рождения тысяча девятьсот седьмой, год десять месяцев действительной службы, Абиссинская кампания, бронзовая медаль!
И, вернувшись к Микеле, сказал:
— Никуда не уходи, подождем, пока разойдутся… Теперь ты видел, как надо?
Когда все удалились, он что-то шепнул на ухо Микеле и подошел к столу, где лейтенант уже переписывал список набело.
Лейтенант поднял голову и поглядел на него с хитроватой улыбкой.
— Вот тут один мой друг, — начал Анджело, — ему бы тоже хотелось поехать…
— Понимаю, да только мест больше нет, — бросил тот. — Нам требовалось тридцать человек, мы их набрали.
— Как же быть? Ему так хотелось поехать, человек он семейный и весь в долгах.
— Все люди семейные, у всех, кого мы взяли, есть дети.
— Так, значит, — проговорил Анджело, подмигнув незаметно от Микеле, — значит, помочь нельзя?
— Помочь можно, при условии, если ты уступишь ему свое место.
Микеле слушал обоих спокойно, будто разговор шел вовсе не о нем; его только удивляло, к чему нужна эта болтовня, раз Анджело все специально устраивал.
— Так и быть! — воскликнул Анджело, — Только ради дружбы! Люблю услужить человеку. Решено — я не еду! Можете брать его.
— Маленький он больно, — лукаво заметил лейтенант.
— Хоть и маленький, а на последней комиссии меня признали годным. А в армии я не служил как единственный сын у матери-вдовы. — Микеле вынул из внутреннего кармана рубашки свое свидетельство.
— Ну, да ладно, — сдался лейтенант и вписал имя Микеле.
На площади они встретили Винченцо Шаррито и еще кое-кого из отъезжавших; те стояли и о чем-то разговаривали.
Микеле был рад, что и он как другие и теперь наравне со всеми должен думать об отправке.
— Вот, скажем, мадонна, — говорил Винченцо Шаррито. — В Испании их, говорят, видимо-невидимо, все на вид разные, а ведь мадонна для всех едина, как един Христос. И если, скажем, где-то в Испании сожгут распятие, должно сгореть и то самое, что у нас в часовне Спасителя. И как един Христос — един король — неважно, что один правит в Испании, другой в Италии, а третий — в Америке. Людей много, но все они одно — король! И убить одного — это все равно, что покуситься на всех разом.
— Да никакого короля в Америке нет, дурила! — вставил Анджело.
— Ну, а какой-нибудь человек, который там правит всем, и еще прорва народа, который ему помогает править; и потом те, которые трудятся и почитают его, — это, по-твоему, есть?
— Конечно.
— Значит, есть король.
Микеле вдруг рассмеялся, но, испугавшись строгого взгляда Шаррито, тут же умолк.
— И вообще не болтайте чепухи, — не унимался Анджело. — Теперь короля и в Испании нет.
— А мы гуда неспроста едем; мы им своего посадим, и от Испании одно название останется.
Анджело не ответил. То, что он услышал, походило на правду, хотя лейтенант ему об этом ни слова не говорил. Этот хитрюга знал, о чем можно и о чем нельзя говорить. Сапожник почувствовал себя уязвленным оттого, что ему нечего ответить. Но это длилось недолго.
Он тут же нашелся и заговорил с присущим ему апломбом:
— А вы что думаете: как отчалите, так сразу же прямым ходом в Испанию? Ну и дурачье, прости господи! По-вашему, наверху простаки сидят, так прямо и скажут: «Мы посылаем наших солдат сражаться в Испанию»? Как бы не так! «Грузитесь на корабль, курс — дальние моря», — вот что они скажут, а там поди гадай, куда и зачем — морей на свете много! А как-нибудь ночью дают команду по радио, корабль поворачивает к Испании, ночью вас высаживают. И вот перед испанцами — люди в черных рубашках. Кто такие, откуда взялись? А почем знать? Из-под земли выросли, как грибы! Никто их вроде не посылал, а они вдруг здесь и наводят страху на всех!
— Кто тебе это сказал? — спрашивают все в один голос.
— Сам знаю, — резко отвечает Анджело. — И, только вернувшись, можно будет сказать, где были.
— А если кто не вернется? — заметил Винченцо Шаррито.
— Другие скажут; кто вернется, тот и расскажет…
Странно как-то — снова шагать по знакомым дорогам, вдыхать родной воздух, оставив где-то далеко-далеко, за тридевять земель отсюда, часть своего тела.
Микеле ампутировали руку по самое плечо; правый рукав его солдатской куртки пуст и болтается где-то на дне кармана, будто шаря в нем. При его маленьком, щуплом теле рука, должно быть, весила немало, раз теперь походка у него так изменилась, стала смешной и неуклюжей, словно уцелевшая рука перевешивает все тело на одну сторону.
Микеле идет быстрым шагом; в его лице, прежде по-детски безмятежном, есть сейчас что-то взволнованное и тревожное. Голова его запрокинута, он смотрит вперед беспокойным взглядом, в котором уже нет прежней кроткой застенчивости.
Он выбирает пути покороче; стоит ясный октябрьский полдень, в воздухе тишина и свежесть. Кусты ежевики еще усыпаны багрянцем ягод, а на виноградных лозах, что идут рядами по краям уже перепаханных полей, — повсюду видны неснятые гроздья. Микеле идет по землям Касакаленды, и здесь его никто не знает.
— Добрый вечер, — говорит он людям с мотыгами в руках; пахарю за плугом; встречным женщинам — одни едут на ослах и, сидя между вязанок хвороста, перебирают спицами; другие идут, неся на голове люльку, а в ней — облепленного мухами младенца.
Вокруг Микеле — необъятное море теплого воздуха, в который он врезаете» как-то неестественно косо, боком. Но воздух так легок и душист, а дорога так хорошо ему знакома, что Микеле спокойно может отдаться своим мыслям.
Теперь ему ничто не мешает разобраться в них; впервые за долгие месяцы он имеет возможность воскресить в памяти одно за другим все события и понять, как все это случилось. Будь у него сейчас с кем поговорить, он рассказал бы о себе все по порядку, и, может, ему удалось бы тогда убедить себя в том, что все в жизни имеет свой смысл, надо лишь уметь его отыскать.
Он доходит до того места, с которого уже виднеется Гвардиальфьера, его деревня, откуда он ушел два с лишним года назад.
Пеппе Скала, Винченцо Шаррито и еще двое, что были вместе с ним, обернулись тогда, чтобы в последний раз поглядеть на родные места. Пеппе Скала был весельчак и балагур и все подшучивал над их женами, которые пришли проводить их. Мать Антонио Карузо кричала сыну вслед:
— Не забудь о своих сестрах; Ирэне купи юбку, Франческе — серьги, и башмаки — Мануэле.