Хотя умытое ночным дождем небо светилось мягкой голубизной, было холодно, и Мартина то и дело дула на свои перепачканные грязью руки. Немногим раньше неподалеку от женщин, по проселку, промчался мотоцикл. От треска мотора Мартина вздрогнула, обернулась и поглядела вслед; на мотоцикле сидело двое; тот, что правил, был одет по-военному.
— Быть нынче беде, Кончетта, — сказала Мартина, перекрестившись.
Старуха ничего не поняла. Однако, видя, что Мартина крестится, тоже перекрестилась и снова принялась за дело.
Не прошло и получаса, как мотоцикл вернулся назад и остановился вдруг как раз против Мартининого участка. Оба седока слезли с машины и быстрым шагом направились в сторону женщин. Одетый по-военному спросил в упор:
— Чье это поле?
— Мое, — ответила Мартина.
— А что вы тут делаете?
— Палые оливки собираем.
Старуха поднялась на ноги и беспокойно, с трясущимся подбородком глядела на говоривших.
— А это кто такая? — спросил человек в штатском, указывая на старуху.
— Это я позвала пособить; мы с ней на пару работаем. А вечером мы, значит, ягодки эти перечтем и разделим: одну — ей, другую — мне; одну — ей, другую — мне; а крупная, мелкая — тут уж как кому достанется; после мы их, значит, помоем, посушим и…
— Хватит болтать, — прервал Мартину военный. — Вы к старосте обращались за разрешением использовать ее? Вы же являетесь работодателем!
— Я никакой работы не даю; я ей сразу сказала; она глухая, но кое-что все-таки понимает. Я сказала: «Хочешь пойти со мной завтра побитые оливки собирать? Сделаем, как прежде, — каждому поровну». И еще сказала: «Только, чур, не воровать!» А то ведь как? Не догляди за ней, так она эти ягодки — одну в передник, другую в карман. А карман у нее вон какой, по колено, мешок целый! А я, не будь дура, как заполдни вернемся, и говорю: «Богу богово, а кесарю кесарево», — поощупаю ее, значит, и…
Мартина говорила громко, подкрепляя свои слова жестами. А старуха, видно, догадавшись, что речь идет о ней, беспокойно вертела головой и озиралась, словно искала, куда бы ей убежать. Потом вдруг, запустив запачканную грязью руку в свои бесчисленные юбки, вытащила оттуда целую горсть оливок.
Только и всего, — и с сердцем швырнула их обратно на землю. И, заломив над головой руки, будто плакальщица на похоронах, принялась раскачиваться из стороны в сторону и причитать:
— Предательница ты, Мартина, предательница! Предала меня из-за двух оливок… из-за двух оливок полицию позвала! Предательница ты!
— Они нам морочат голову, господин лейтенант, — сказал военный. — Эти деревенские старухи хитры, как черти.
— Хватит, — отозвался тот, что был в штатском, — вы наняли рабочую силу, не заявив о том на биржу труда. За нарушение закона — штраф в триста лир.
Из всего сказанного Мартина поняла только одно: она должна уплатить триста лир, с нее требуют триста лир. Мысль показалась ей до того нелепой, что ей стало смешно, и она засмеялась своим пронзительным, режущим смехом, выпятив заостренный подбородок, растягивая беззубый, провалившийся рот.
Кончетта, видя ее такой веселой, решила, наверное, что все обошлось добром, и тоже принялась смеяться, от радости хлопая себя ладонями по ляжкам.
Тут оба приезжих пришли в негодование и грозно подступили к Мартине:
— Ты что думаешь — мы не знаем, кто ты такая? Нам все о тебе сообщили в деревне. Так-то!
Мартина уже не смеялась; на лице ее появился страх; она заговорила растерянно и сбивчиво.
— Мы всё поровну делим… каждому по ягодке… Можете сами у нее спросить, — в замешательстве лепетала она, указывая на старуху.
Кончетта снова забеспокоилась; она поняла, что беда ее не миновала, что Мартина и впрямь предала ее. И, скрестив руки на груди, принялась горько плакать.
— Не виновна я! Истинный бог, не виновна! — приговаривала она сквозь слезы.
Судебные исполнители не заставили себя ждать, и Мартина уплатила триста лир; а те, явившись, начали с того, что сняли висевшие на стенах медный таз, решето, воскресные Мартинины башмаки, корыто.
Мартина вынула из платка уже приготовленные триста лир, нехотя протянула их одному из чиновников, трижды прошептав про себя страшное заклятие, которому надлежало превратить эти деньги в смертное зелье — ее кровные денежки, которые она столько лет берегла зашитыми в матрац.
Долго после этого ходила она злая, ни с кем не разговаривая; по ночам в ее спящей голове бешено мчались мотоциклы, и, напуганные их грохотом, покойники уже перестали навещать ее.
Едва она стала успокаиваться (дело было зимой, снежным, морозным днем, когда Мартина сиротливо сидела у огня), за дверью послышался неясный шум голосов; потом раздался стук, дверь толкнули, и в ее каморку один за другим вошло человек десять. Среди них были староста, сержант, секретарь секции, врач, донна Саверия и донна Матильда.
Мартину едва удар не хватил; она испугалась, что посещение это связано с тем ужасным днем, когда она собирала оливки. Но тут донна Матильда, супруга земского врача, вдруг очень мило и вежливо сказала:
— Мартина, мы собираем золото для родины.
Мартина поднялась, смущенно и почтительно поклонилась и, оглядев свои жалкие пустые стены, широко развела руками, как бы говоря: все мое богатство перед вами.
— Пойми, Мартина, — повторила донна Матильда, приложив руку к сердцу, — мы отдаем свое золото родине, которая нуждается в нем для построения империи. Мы все знаем, Мартина, что ты не богата, но ведь родина — все равно что господь бог; а он всегда смотрит лишь на то, с любовью ли принесен дар, и, подобно господу богу, родина особенно щедро воздаст тому, кто жертвует ей от малого. Родина создает империю для бедных. Она хочет дать землю тем, кто ее не имеет. Мы, насколько тебе известно, в ней не нуждаемся, однако ты сама видишь…
— Тут дело совсем как с верой, — поклонившись, пояснил священник, — Меньше всего возносят молитв как раз те грешники, которым надлежало бы молиться больше всех. Но господь бог всегда готов простить их. К сожалению, об этом не всегда помнят…
— Вот-вот, — подхватил староста. — Мы обошли почти всю деревню, и, — странное дело, — наименее сговорчивы именно те, кому завоевание империи и принесет как раз наибольшую выгоду!
Мартина все никак не могла взять в толк, чего от нее хотят; она смущенно и вежливо улыбалась, хотя где-то внутри ее по-прежнему бился страх.
— Родине нужно дать золото, Мартина, — вновь заговорила донна Матильда. — Вот, смотри, — и, сняв перчатки, показала ей свои руки, — мы все уже отдали свои обручальные кольца. Джилани, покажите, — обратилась она к одному из сопровождавших, державшему под рукой кожаный кошель.
Человек открыл кошель, и перед беспокойным взором Мартины появилась сверкающая кучка золотых обломков и колец.
— Вот, все наши женщины уже отдали свои обручальные кольца, — продолжала донна Матильда и для пущей убедительности еще раз поднесла к глазам Мартины свои белые, холеные, пахнувшие ландышем руки.
Тут Мартина поняла, что ей следует снять кольцо, снять его со своих заскорузлых рук в присутствии всех этих людей, неотрывно смотревших ей на руки; и она спрятала их за спину и, бормоча: «Сейчас-сейчас», — пыталась стянуть с узловатого безымянного пальца свой дешевенький, грубой обработки, сердоликовый перстень, вся изогнувшись, делая реверансы и подергивая своими худыми плечами, словно в танце.
Наконец она сдернула перстень и с какой-то поспешностью сунула его в протянутую руку донны Матильды. А та, улыбнувшись старосте, умильно произнесла:
— Ну, вот и чудесно, Мартина.
Потом все удалились, с топаньем и шарканьем выходя в снег, смеясь и о чем-то весело болтая.
А Мартина, снова присев к огню, с грустью глядела на свой палец, добрых тридцать лет носивший обручальное кольцо. На нем виднелась белая отметина — последний кусочек молодого тела на его загрубелой от непогод коже. Мартине вспомнился Паскуале Мастродинардо, ее покойный супруг, двадцать лет назад утонувший во Фьяте при Катиккио [11]и, мысленно обратившись к нему, сокрушенно раскачиваясь взад и вперед и ударяя себя по коленям, она воскликнула:
11
Катиккио — город на реке Фьята, в Северных Альпах, где в первую мировую войну проходил австро-итальянский фронт.