Только добравшись до околицы, она заметила, что в небе хмуро и беспокойно; в сторону моря, один за другим гася редкие звездные островки, неслись тяжелые черные тучи.
По деревне время от времени пробегали порывы сырого гулкого ветра; деревья шумели; хлеба ходили волнами, выгибаясь, как спина хищного зверя.
До Мартины доносились какие-то голоса, свист, оклики; она то и дело испуганно оборачивалась, мучительно вглядываясь во мрак.
Но, кроме тьмы и далеких молний, ничего не видела; слышала завывание ветра, а за спиной — чье-то осторожное топанье по камням тропинки.
Поросенок пел себя неспокойно, то заставляя тащить себя, упираясь и визжа, то забегая вперед, норовя вырваться из рук. Но Мартина крепко держала в кулаке веревку и время от времени ласково звала его.
Она никого не встречала; все, должно быть, убежали намного раньше нее.
Мартина глядит на небо; она чувствует — в воздухе становится тише; а спадет ветер — жди дождя; тогда вся мука в мешке намокнет, и Мартина надолго останется без хлеба.
Ей бы добежать до знакомого хутора, думает Мартина, дорога как раз туда ведет; она надеется, что господь бог еще попридержит дождь и позволит ей добраться. Но господь бог разразился таким ужасающим грохотом, что вся долина Трапуры загудела, заходила ходуном и дождь хлынул как из ведра. Обезумевший от страха поросенок с сердитым визгом рванулся вперед и потащил за собой Мартину; за их спиной время от времени слышалось частое шарканье ног, как будто разбегались перепуганные ведьмы.
Мартина бежала из последних сил, взывая ко всем святым и ангелам и нежным голосом стараясь успокоить обезумевшего поросенка.
Когда они оказались возле Мартининого поля, поросенок решительно потащил ее в ту сторону. Мартина встала под грушу; привязав поросенка к стволу, отыскала под густой кроной сухое местечко, пристроила туда муку, расправила зонтом свои широченные юбки и села на мешок.
На голову ей упало всего несколько капель; остальную ниспосланную небом водицу выпила могучая груша; высушенные полуденным зноем листья широко расправились и непроницаемой завесой укрыли вдовью муку.
Мартина долго просидела так с прижавшимся к ее ногам поросенком, надежно укрытая от непогоды, пристально вглядываясь во тьму, прислушиваясь к шуму воды.
Она не знала, который теперь час; казалось, рассвет никогда уже не появится в непроглядно черном небе. Дождь начал редеть, но медленно собиравшаяся в листьях вода время от времени тяжелыми каплями предательски падала на голую шею Мартины, каждый раз заставляя ее вздрагивать.
Когда дождь уже прекратился, Мартина увидела, как на краю поля возникли два каких-то белесых пятна. В кромешной тьме закутанные в белый саван фигуры непрестанно колебались, то вырастая чуть не до облаков, то сжимаясь, будто проваливаясь в промокшую от дождя землю.
Поросенок жалобно хрюкнул; Мартина попыталась подняться, но, скованные ужасом, ноги ее не слушались. Мартина вдруг ясно ощутила на себе холодное дыхание смерти; ее словно подбросило: она вскочила и, видно, решив бежать, попыталась дрожащими пальцами отвязать веревку, приподнять мешок, но глаза ее не в силах были оторваться от привидений и руки без толку тыкались в воздух.
Ей почудилось, что руки привидений вытянулись и вот-вот схватят ее за горло. Тогда, не мешкая, Мартина вскарабкалась на ствол груши, в два-три захвата добралась до места разветвления и спряталась в густой листве; затем проделала в ней небольшое окошечко и остекленевшими от ужаса глазами посмотрела вниз.
Призраки бесшумно приблизились к дереву, один тут же принялся отвязывать поросенка, другой — схватился за мешок, намереваясь поднять его.
Тут Мартина все поняла; ее оцепеневший от страха рассудок мгновенно прояснился; кровь в жилах оттаяла; Мартиной овладело какое-то буйное, дикое веселье.
Пока первый призрак безуспешно старался распутать намокшую веревку, Мартина сорвала грушу — большую и твердую, как камень — и внимательно прицелилась, метя ему в голову.
Удар Мартины пришелся в темя поросенку; бедное животное, жалобно взвизгнув, бешено завертелось, два-три раза опутав длинным поводком ноги призрака, и тот, потеряв равновесие, шлепнулся прямо лицом в грязь.
— Помоги, Луиджи, обрежь веревку! — крикнул поверженный.
Луиджи попытался было сбросить покрывавшую его простыню, однако пущенная Мартиной груша угодила ему прямо в лоб, оглушив его, точно удар молотом. Луиджи чертыхнулся и яростно стал грозить дереву.
Пьетро тем временем делал отчаянные попытки освободиться от своих пут, но обезумевший от страха поросенок еще сильнее стягивал кольца веревки и свирепо толкал его рылом.
Луиджи Праццели еще раз попробовал приблизиться, но Мартина обрушивала на него удар за ударом.
Тогда он нагнулся, чтобы набрать камней и открыть ответный огонь; с трудом отыскав в жидкой грязи голыш, он запустил им в листву, где засел невидимый враг.
Но Мартина, уже войдя в раж, с хохотом перескакивала с ветки на ветку, издеваясь над двумя воришками, всячески понося их и без устали швыряя в них грушами.
Она почувствовала, что листья уже проснулись и нежно шелестят, и, не глядя в небо, поняла, что близится рассвет.
Это ее окончательно развеселило; она кричала и сражалась с воинственным пылом дикаря; напуганный криками, поросенок крутился на месте и все крепче обвивал поверженного и топтал его ногами; а тот с воплями молил товарища помочь ему.
Луиджи заметил, что начинает светать; тогда, низко пригнувшись, он одним прыжком оказался под деревом, и, не обращая внимания на град сыпавшихся на него ударов, перерезал веревку. Получив свободу, поросенок стрелой помчался в сторону деревни, а развенчанные призраки, оба в грязи, поднялись на ноги и задали стрекача, преследуемые победным кличем Мартины и первыми лучами солнца, — уже прорвав на востоке завесу туч, они высоко вставали над горизонтом.
Витальяно Бранкати
Старик в сапогах
Муниципалитет в нашем городе по самую крышу битком набит всякими бумажками, и по утрам в воскресенье, когда курьеры и помогающие им жены и дочери подметают полы, обмахивают потолки, трясут и колотят папки в шкафах и на полках, в окнах и балконных проемах вздымаются густые облака пыли, которая, однако, поднявшись в воздух, постепенно оседает обратно — так упирается, растерянно озираясь, крестьянская скотина, когда ее выгоняют из темного хлева, где она наслаждалась безделием и покоем.
В 1930 году бумажек набралось видимо-невидимо, и лежали они так густо, что решено было сложить их кипами в углах комнат до самого потолка, где они и высились, словно толстенные колонны, подпирающие здание. В самой темной комнате в конце коридора, которую многие даже принимали за уборную, груды разных черновиков, реестров, бланков, квитанций, инвентаризационных списков не только закрывали стены, но образовывали как бы настоящие перегородки, меж которых каждое утро с величайшей осторожностью пробирался мужчина средних лет, худой и сутулый; так обычно сутулятся высокие люди, однако этот был не высок, гораздо ниже среднего роста, хотя и не производил своим малым росточком неприятного впечатления.
В нем не было ничего смешного — он принадлежал к тем маленьким мужчинам, про которых без всякого удивления узнаешь, что они отцы ладно скроенных высоченных парней. Это был служащий Альдо Пишителло, неизменно переступавший порог муниципалитета самым первым, когда парадная мраморная лестница еще не успевала просохнуть после мытья, так что приход его оставался запечатленным на полу коридора в виде следов несколько удлиненной формы — такие следы оставляют те, кто ходит, волоча ноги. В любое время года он являлся в муниципалитет в черном пиджаке, полосатых брюках, крахмальном воротничке и мягкой шляпе с заштопанной лентой. Можно было подумать, что он туговат на ухо, потому что, честное слово, всякий на его месте, если он не глух и в жилах у него течет кровь, а не вода, как следует отбрил бы швейцара, который при виде того, как он идет по еще не просохшей лестнице, каждый раз ворчал себе под нос: «Опять его принесло в такую рань — видно, рога на голове ему спать мешают». (Фразу эту он произносил полностью в течение всего 1920 года, потом сократил ее всего до нескольких слов: «Рога ему спать мешают!» — и, наконец, в 1930 году она свелась лишь к восклицанию: «Рога!») Но, возможно, в жилах у Пишителло действительно не было крови, так как он никогда не страдал от жары, и в то время как в июле все проклинали идиотский распорядок рабочего дня и закатывали брюки и рукава рубашек, обтирая платком потную грудь и подмышки, он ни разу не испустил тяжелого вздоха и не засунул пальцев за воротничок, чтобы ослабить его тиски.