Выбрать главу

Пишителло не мог прийти в себя целый день, и ночью, когда из моря тяжело поднялась полная луна, позвонил по телефону из квартиры соседа Алесси своему приятелю Платании — тому, что возвратился из ссылки.

— Послушай, Платания, если они не прилетят сегодня вечером (он имел в виду самолеты), то будут настоящими идиотами… Ведь сейчас светло, как днем… Что они там мешкают?

— И подумать только, что у этого человека есть дети! — бормотала в ужасе жена соседа, слыша из другой комнаты слова Пишителло.

На следующее утро эта женщина поделилась своим возмущением с синьорой Розиной.

— Ах, оставьте, дорогая моя! — ответила Розина. — Я уже к этому привыкла. Если бы он не был отцом моих детей, я молила бы бога, чтобы его, хоть он уже и стар, связали по рукам и ногам и бросили в тюрьму!

Однажды в воскресенье Альдо Пишителло действительно подвергся опасности попасть за решетку.

Уже пали Кирены, Тобрук, Бенгази; немцы высадились в Сицилии; в Мессинском проливе качало суда-паромы, доверху набитые вооруженными до зубов немецкими солдатами, не отнимавшими от глаз биноклей; все террасы и крыши в моем городе издали казались усеянными сушащимися белыми винными ягодами — это загорали на солнышке голые немцы, а на балконах нижних этажей висели маленькие зеркальца, перед которыми немцы в коротких штанах брились каждое утро, тогда как на соседней улице, остановившись перед сырым полуподвалом, где спали наши берсальеры [16], проходившая мимо старушка спрашивала какого-то сержанта с лицом каторжника:

— А ты, сынок, бреешься только по воскресеньям?

Немецкие офицеры, реквизировавшие самую большую гостиницу в городе, получили приказ о том, что слушать сводки главного командования надо стоя и неизменно сохраняя при этом гордое и уверенное выражение лица, дабы подбодрить собравшихся у радиоприемника штатских. Однако офицеры, хотя они и стояли по стойке «смирно», уставившись взглядом в приемник, замечали, что чем печальнее сообщения сводки, тем больше людей в зале радостно улыбается, правда, сразу же пряча свою улыбку, подмигивает друг Другу, подталкивает один другого локтем или коленкой, а у стойки бара незамедлительно становится многолюдней, и приятели пьют вино, громко чокаясь, высоко поднимая стаканы и почему-то подмигивая друг другу.

«Какие забавные эти итальяшки!» — думали затянутые в черные мундиры немецкие офицеры, проходя по залу и разрывая своими тяжелыми шагами паутину устремленных на них со всех сторон ненавидящих взглядов.

— Из-за вас, проклятые, нам приходится воевать! — бормотал в то воскресенье Альдо Пишителло. — Но теперь-то уж ясно: кончились ваши золотые денечки! Вы всех поработили, везде командовали, вы, мужичье невоспитанное! Даже прикрыть за собой дверь как положено не умеете, антихристы, зато научились убивать поляков и этих несчастных евреев, — уж на что честные труженики — вспомнить хотя бы доктора Болонью, который никогда не брал денег за лечение со служащих муниципалитета… а теперь его довели до того, что он бросился в море, набив карманы камнями, словно собака, которую топят, привязав к шее веревку с грузом!

По воле злого рока случилось так, что как раз в тот момент один тайный агент потихоньку фотографировал зал. Когда фотография была проявлена и увеличена, на ней можно было явственно разглядеть адвоката Россо, еще улыбающегося и кому-то подмигивающего по случаю переданных по радио плохих вестей, а чуть в стороне — Пишителло: гордо задрав подбородок, он отворачивался от проходящего мимо немца и из ноздрей у него от ярости вылетало пламя.

Адвоката Россо сослали на поселение, а что делать с Пишителло — дисциплинарная комиссия прямо не могла ума приложить. Выражение лица было у него действительно довольно странное, но кто мог сказать, свидетельствовало ли оно о ненависти или же о каком-нибудь случайном недомогании? Кто мог поручиться, что оно не является результатом подавленных в самом начале его знаменитых зевков? Так или иначе, комиссия просила подесту, «преданного молодого фашиста», или, как было принято говорить в те времена, «нового человека», удержать с Пишителло месячную заработную плату.

И вот однажды… В тот день у Пишителло не было никакой охоты вести разговоры, но ему пришлось дважды произнести раздраженным, хотя и тихим голосом:

— Тут работаю я! — сперва обратившись к какому-то толстому подслеповатому господину, а затем к маленькому старичку, которые влезли в его рабочую комнату и расположились там, как у себя дома. И еще раз он повторил: — Вы же знаете, что тут работаю я! — мерзавцу-швейцару, который, наверно, и послал этих двух типов в его комнату… когда вдруг швейцар со скверной улыбочкой сообщил ему:

— Вас вызывает к себе подеста!

«Какая-нибудь новая неприятность», — подумал Альдо Пишителло, который с 1930 года не переступал порога кабинета в стиле ампир.

Осторожно, как кошка, попавшая в незнакомое место, Пишителло проскользнул в обширный салон, в глубине которого, поднявшись во весь рост из-за стола, его ожидал подеста в форме сквадриста. Рядом стоял инспектор фашистской федерации, тоже в черной форме с серебряным черепом на рукаве и головой Муссолини на груди. Оба эти типа, задрав нос, пристально смотрели на медленно-медленно приближавшегося Пишителло, который, войдя в комнату, видимо, по ошибке пошел не в ту сторону: страх словно схватил его за плечи и толкал не по направлению к столу, а прямо к балкону.

— Ты, предатель! — вдруг прогремело в кабинете. Это был голос подесты, — Какого черта ты делал в гостинице «Центральная» в воскресенье утром?

— На днях, — по-видимому, добавил инспектор (мы говорим «по-видимому», ибо голос у него был такой глухой и хриплый, что нельзя было понять, говорит он что-то или просто прочищает горло), — я помню… прекрасные времена… карательная экспедиция… избили… изувечили… одного такого… как вы… шкуру… да, да, всю шкуру!

— Если тебя еще раз там увидят, я тебя собственными руками вышвырну из муниципалитета! — заключил подеста и, произнеся это, повернулся вправо на каблуках в сторону инспектора, который, проделав точно такое же движение влево, в свою очередь повернулся в сторону подесты. Лица у обоих прояснились, и, совершенно позабыв про Пишителло, они принялись говорить о дуче, об «оси Рим — Берлин — Токио», о победе, об итальянской империи, о жизненном пространстве, о чистоте расы, о новых назначениях и перестановках в верхах, о недавно созданном корпусе диверсантов-подрывников и об уже давно сформированном корпусе мушкетеров дуче. Так, болтая о том — о сем, они пересекли по диагонали салон и подошли к двери. Пишителло, вконец ослабев от страха, обиды и огорчения, почти что спал, стоя посреди комнаты, когда его привел в себя резкий звук, напоминавший пощечину. На самом же деле это был стук каблуков и кожаных краг: подеста и инспектор неподвижно застыли друг против друга — нос к носу, с поднятой правой рукой, вперив один в другого орлиный взгляд. Потом они столь же неожиданно вышли из этой стойки и вновь заулыбались; инспектор ушел, а подеста вернулся к себе за стол. Пишителло брел за подестой, смотря ему в спину, вернее, куда-то между широким ремнем и сапогами, а когда решился поднять глаза, то увидел, что с лицом подесты творится какая-то чертовщина: суровое выражение его физиономии таяло, как воск на огне, губы расцвели в улыбке, которая казалась его старой, так хорошо знакомой Пишителло улыбкой, левый глаз заговорщически прищурился и даже левое ухо, подавшись назад от этой растянувшей все его лицо улыбки, задвигалось, словно дружески приветствуя Пишителло.

— Дурачок! — произнес подеста тихим, изменившимся голосом, — Ты даешь поймать себя врасплох, как ребенок! Надо следить за собой, черт возьми!.. Поражение уже не за горами.

— Чье… поражение? — заикаясь, спросил Пишителло, донельзя испуганный тем, что понял правильно.

— Как чье? Наше! Неужели ты думаешь, что народ в этих дурацких сапогах и армия вовсе без сапог могут победить весь мир?

Подеста пригласил Пишителло присесть с ним рядом на диван и признался ему, что ненавидит фашизм, муниципалитет, министерство внутренних дел, фашистскую империю и самого себя в этой отвратительной форме.

вернуться

16

Итальянские стрелки.