Выбрать главу

В приемной мэра, в клубах пыли от обвалившейся во время последней бомбежки штукатурки, вечно толклись, пачкая пиджаки в белом и вгоняя в подошвы валявшиеся под ногами гвозди, пять-шесть человек; очутившись перед стоявшим посередине круглым столиком, они с силой стучали по нему кулаком и требовали справедливости — прежде всего, чтобы были выгнаны все сквадристы, имена которых они знали на память, и поэтому под лепным потолком и оборванными шторами нередко гремело: «Альдо Пишителло», просто «Пишителло!» или же «этот Пишителло!» Смысл разговоров, которые вели там эти люди, сводился, в сущности, к тому, что было бы неплохо, если бы теперь, после того как в течение двадцати лет страдали они, пострадали бы те, кто заставлял страдать их, как, например, такой-то и такой-то, а также и Альдо Пишителло, Пишителло, этот Пишителло!

Мэр находился, что называется, в полном замешательстве.

— Ну что же мне делать?! — восклицал он, читая и бросая на стол бумаги, касавшиеся Пишителло, — Ведь я обязан провести чистку, и притом самую строгую!

Однажды утром, решив взять быка за рога, он лично отправился к Пишителло в селение на склоне Этны. Давно уже из-за бомбардировок с моря и воздуха на Сицилию не привозили никаких косметических средств, в том числе и краски для волос; поэтому у многих к вызванной недоеданием худобе добавилась совершенно неожиданно обнаружившаяся седина, печальная, как пепел сгоревшей в один миг, словно пучок соломы, юности. Мэру, однако, удалось раздобыть краску в виде клейкого желе, благодаря которой его волосы были черны, как вороново крыло, и блестели, как лакированные; однако краска привлекала к его особе пристальное внимание несметных полчищ насекомых. Еще когда он поднимался по темной лестнице к Пишителло, на него напали мухи, и он вошел в квартиру, точнее сказать, в единственную большую комнату, составлявшую жилище этого семейства, окруженный, как нимбом, жужжащим роем, внутри которого он тщетно махал руками, нанося удары направо и налево. Впрочем, Альдо Пишителло тоже был облеплен мухами и комарами не хуже мэра, однако он и пальцем не шевелил, чтобы прогнать их, наслаждаясь тишиной и покоем, благо Розина и дети ушли к мессе.

Разговор между мэром и Альдо Пишителло сперва не клеился и шел весьма вяло, но потом оживился; мы хотим сказать, что поначалу Пишителло молчал, а мэр с большими паузами произносил одно-два слова, зато потом Пишителло молчал, а мэр извергал слова целыми потоками:

— Я не мог поступить иначе! Я должен провести, и притом самым строгим образом, чистку аппарата! Я хорошо знаю, каков был ваш образ мыслей. Но ведь нельзя отрицать тот факт, что вы сквадрист! Да, черт возьми, сквадрист!.. Я мог бы простить даже насилие, если потом человек раскаялся… Но ведь насилие порождает насилие. И как убедить других, чтобы они тоже простили?.. Я обязан вас уволить! Я не могу этого не сделать!

Здесь мэр, приостановившись, взглянул на Пишителло, от которого, вероятно, ожидал услышать в ответ какие-нибудь упреки. Но лицо Пишителло было бескровным, безучастным и даже незрячим, — веки его были наполовину опущены, и в оставшейся открытой щелке блестел лишь краешек зрачка, причем он был такой же белый, каким бывает белок глаза; все это вместе, больше чем когда-либо, создавало впечатление, что мраморно-белое неподвижное лицо Пишителло действительно высечено из мрамора. Поселившиеся на нем насекомые, чистившие крылышки или преспокойно справлявшие другие свои дела, усиливали по контрасту это впечатление мраморной белизны, и отбрасываемые ими маленькие тени казались скорее не тенями, а их отражениями в блестящей поверхности, по которой они ползали.

Мэр даже несколько испугался этой скульптурной неподвижности, и когда Пишителло, наконец, произнес:

— Да-да, конечно… Как же иначе? — он испустил вздох облегчения и, более того, счел, что наступил момент откланяться, прежде чем Пишителло вновь уйдет в свое непроницаемое молчание. И он с ним попрощался, ласково похлопав его по плечу, потом обняв и, наконец, даже поцеловав в ледяной лоб.

На обратном пути, в машине, мэр ощущал некоторое смущение и растерянность, но, с другой стороны, и удовлетворение: ведь справедливая, суровая, если хотите, даже жестокая мера, что он сейчас осуществил, слава богу, была направлена не против обычного, живого человека, а против существа, всего лишь чуточку более одушевленного, чем тот стул, который это существо изо дня в день занимало в течение сорока лет службы в муниципалитете. Что же касается его семьи, то, вероятно, надо будет потом изучить возможность оказать какую-то помощь синьоре Розине, — ведь она всегда была доброй женщиной.

Лино Буццати

Солдатская песня

Король, склонившийся над огромным письменным столом из стали и алмазов, поднял голову и прислушался.

— Черт возьми, что такое поют мои солдаты? — спросил он.

В это время мимо дворца, по площади Коронации, в в самом деле шли войска, направляясь к границе, — проходил батальон за батальоном, и, мерно отбивая шаг, солдаты пели. Жизнь у них была легкая, потому что враг уже был обращен в бегство, и там, в далеком краю, им осталось лишь пожать лавры победы и увенчанными славой возвратиться домой. Поэтому и король тоже чувствовал себя великолепно и был преисполнен уверенности в своих силах. Еще совсем немного — и ему покорится весь мир.

— Это их песня, ваше величество, — ответил первый советник, тоже с головы до пят закованный в броню согласно предписаниям военного времени.

А король сказал:

— Но разве у них нет ничего повеселее? Ведь Шредер сочинил для моей армии прекрасные гимны. Я их сам слышал. Вот это настоящие песни для солдат!

— Что вы хотите, ваше величество? — ответил старый советник, еще больше, чем обычно, сутулясь под тяжестью лат и оружия. — У солдат, как у детей, свои странности и капризы. Даже если мы дадим им самые красивые гимны в мире, им все равно будут нравиться их песни.

— Но эта песня звучит вовсе не воинственно, — возразил король, — Можно даже подумать, что, когда они ее поют, им грустно. А для этого, мне кажется, нет никаких причин.

— Ни малейших! — подтвердил советник с подобострастной улыбкой, как бы намекая на то, что дела короля идут как нельзя лучше. — Но, возможно, это всего лишь любовная песенка, — по-видимому, здесь нет ничего другого…

— А каков ее текст? — не отставал король.

— По правде говоря, не знаю, — ответил старый граф Густав, — Я распоряжусь, чтобы мне доложили.

Батальоны прибыли на границу и нанесли противнику сокрушительное поражение, значительно округлив территорию королевства; гром побед разносился по всему миру; топот королевской конницы долетал с бескрайних равнин все тише и тише, с каждым днем отдаляясь от серебряных куполов дворца. А над солдатскими биваками, раскинутыми под чужими, незнакомыми звездами, по-прежнему плыла все та же песня — не веселая, а грустная, не победная и боевая, а полная горечи. Солдаты ели до отвала, носили мундиры тонкого сукна, мягкие сафьяновые сапожки, теплые шубы, и сытые кони легко несли их из одной битвы в другую, все дальше и дальше от дома, уставая лишь под тяжестью одного груза — захваченных вражеских знамен. Но генералы спрашивали:

— Черт возьми, что это поют солдаты? Неужели они не могут петь что-нибудь повеселее?

— Такие уж они от природы, ваше превосходительство, — отвечали, вытянувшись в струнку, офицеры генерального штаба. — Ребята хоть куда, но у них есть свои странности.

— Эта странность не из веселых, — нахмурившись, говорили генералы. — Боже мой, кажется, что они сейчас заплачут. А чего им еще не хватает? Можно подумать, они недовольны.

Но солдаты победоносных полков, каждый в отдельности, наоборот, были всем довольны. В самом деле, чего еще они могли желать? Одна победа за другой, богатые трофеи, всегда в их распоряжении все новые и новые женщины, уже не за горами триумфальное возвращение. На юных физиономиях солдат, пышущих силой и здоровьем, было написано, что враг скоро будет окончательно стерт с лица земли.