Спрыгнув с перил, скульптор, погруженный в свои мысли, ходит взад-вперед по террасе. «Папа, ты должен поесть молочного супа», — говорит Винченцо, тыча большим пальцем в сторону кухонной двери. «Ну и молодец, а я не хочу». Таков ответ. Сын только открыл рот, чтобы начать препираться, как вдруг его прервал какой-то шум на лестнице. Кто-то колотит кулаками во все двери и кричит: «Маффеттоне! Куда ты запропастился, Маффеттоне!» Отец и сын удивлены, но не трогаются с места и не отвечают, предоставляя неизвестному самому напасть на их след. Он не заставляет себя долго ждать и появляется на открытой сцене, заслоняя своей плотной фигурой коньки крыш и облака. Это толстый, запыхавшийся, пожилой человек. Одет он с королевской роскошью, на пальце у него переливается всеми цветами радуги огромный бриллиант. Но это не иностранец, это коренной неаполитанец! Простирая к Маффеттоне коротенькие ручки, он восклицает: «Джулио! Наконец-то! Я перевернул небо и землю, чтобы разыскать тебя, дорогой! Иисус-Мария, если б не адресный стол, разве бы я догадался заглянуть сюда! Как поживаешь? Ну, подойди же, обними меня!»
Дон Джулио, улыбаясь, повинуется. В тесном объятии посетитель ощупывает его, пересчитывает ему кости, впивается и всасывается в него, как это принято у нас, неаполитанцев. Внезапно Маффеттоне, нахмурившись, отстраняет его. «Клянусь душами чистилища, уж не Карилло ли ты?» — бормочет он. «А как же! — восклицает тот, — И я так же люблю тебя, как и раньше!» И снова заключает его в объятия. Прибегает донна Кончетта, невозмутимая, как луна в Реканати, и приносит два табурета. Маффеттоне садится рядом с Карилло, молчит, вздыхает и время от времени, как будто что-то проверяя, подносит руки к горлу. Слышит он или не слышит, о чем поет-заливается Карилло? («Ах, как похож на тебя этот дом! Цыплята, кошки, небо, камень, изъеденный временем! А ведь я еще помню твою мансарду на площади Венто!»)
Вот оно! Невидимая рука протягивает Маффеттоне на подносе его молодость в старом Милане. Лавки на проспекте Тичинезе, пыльные витрины, переваливающиеся с боку на бок велосипедисты, которых едва видно за огромными свертками, привязанными к багажникам, трамвай, вползающий, как в шкаф, под своды колонн Сан-Лоренцо, и страх, и одиночество, и голод. Однажды его внимание привлекла запорошенная снегом вывеска: «Карилло. Мебель и художественные изделия». «О святая дева Кармельская! — сказал он себе. — Сделай так, чтобы он оказался моим земляком!» Они сразу же заговорили на диалекте. «Дон Джулио, дорогой!» — «Любезный дон Дженнаро!» И все пошло как по маслу. Однако в заключение дон Дженнаро сказал: «Купить у вас ваши работы? Вы знаете, я иногда спрашиваю себя, почему бы нам не написать на вывеске: «Мебель и мозоли». Прошу вас, поймите меня правильно. Искусство умерло из-за полного отсутствия спроса и уважения к нему. Даже самому Микеланджело мне пришлось бы ответить так же, как вам: если хотите оставить мне что-нибудь — оставьте. Кто знает? Мне ведь неизвестно, в каких отношениях вы со святыми и Вельзевулом. Может, что-нибудь и получится! Но деньги — это деньги, и фирма сейчас вам заплатить не может: я ничего не гарантирую и не обещаю. Вы понимаете меня?» — «Ну, конечно, конечно!»
И долгие годы, глотая голодную слюну и немые мольбы, дон Джулио носил свои скульптуры к Карилло. «Кое-что удалось… Я продал «Слепого юношу»… Но боже мой, знал бы ты, за какую цену!» Некоторые вещи исчезали бесследно и таинственно: «Вакханка»? Какая «Вакханка»? Ты с ума сошел? У меня ее не было, должно быть, она еще у тебя». Он прекрасно понял, что Маффеттоне трудно было отличать то, что он делал, от того, что еще только собирается сделать. И чем больше совершенствовалось его искусство, тем плотнее запутывал его Карилло в свои сети. «Я открываю галерею в центре. Первая и самая большая выставка будет твоя. Ну, поцелуй меня! Что бы ты только без меня делал, дон Джулио!» И слезы признательности стыли на щеках Маффеттоне.
И еще целый десяток лет гениальный нищий позволял держать себя связанным по рукам и ногам и бессовестно эксплуатировать. Но как-то ночью, бродя по корсо Венеция (свежее дыхание садов вселяло в него смелость и решительность), он серьезно задумался над причинами привязанности, которую питал к нему Карилло. «Неблагодарный! — писал ему позже в Париж торговец. — Удрать таким образом! Я заплакал, когда узнал об этом. Ну что же, желаю тебе счастья и успеха!» Еще не свободный, еще только вольноотпущенник, Маффеттоне все-таки сообразил, что телеграфировать из Парижа: «Прости меня» — значило бы снова надеть на себя наручники. И, скатав в комочек уже заполненный телеграфный бланк, он, крадучись и обливаясь холодным потом, выскользнул из почтового отделения.
И вот сейчас, как много лет назад, он сидит на террасе и, нахмурившись, слушает дона Дженнаро, который сжимает ему локоть и говорит: «Клянусь тебе, Неаполь звал меня к себе все эти годы, ведь он для меня и жена, и мать! И я не мог больше противиться его зову: продал все мои галереи и магазины — и в Италии, и за границей — и приехал.» Дон Джулио облегченно вздыхает: «Тем лучше». Дон Дженнаро, патетически: «Дорогой мой, ты никогда не догадаешься, зачем я сюда пришел. Слушай. Человек бросает все и возвращается в Неаполь. У человека дом из пятнадцати комнат в районе Сириньяно и вилла на Капри. Но человек размышляет, человек знает, что он не вечен». Дон Джулио, удивленно: «Это ты-то размышляешь?» Дон Дженнаро, стоически: «Да, милый мой, я. Я думаю и о могиле. И естественно, что я хочу доверить ее твоему резцу. Это должно быть произведение искусства, Джулио! А европейская скульптура сейчас — это ты!» «Боже милостивый!» Веки Маффеттоне вздрагивают, его кадык ходит ходуном, он вскакивает и решительно заявляет: «Нет», — «В каком смысле нет?» — бормочет ошеломленный Каррилло. «Во всех смыслах. Уж придется тебе с этим примириться. Мне не по душе этот заказ». Таков твердый и краткий ответ дона Джулио.
Донна Кончетта и Винченцино молчат. Она сыплет из кулька кукурузу для цыплят, а он ключом ковыряет трещину в каменных перилах. Дон Дженнаро на мгновение падает духом, но только на мгновение. Потом он хватает художника за руки и начинает: «Джулио, может, ты боишься, что… Нет, брат мой, нет… Прошлое — это прошлое… И ты и я уже не те, что были. Вот, бери, я их даже считать не буду». Отец, сын и святой дух! Это неслыханно! Карилло вынимает бумажник и опорожняет его, буквально опорожняет в карманы Маффеттоне. «И не вздумай возражать! Даже убийца может рассчитывать, что правосудие выполнит его последнюю просьбу. А у тебя хватает духу отвергнуть мое послед нее желание! До свиданья, я зайду через неделю посмотреть эскизы. Я полностью полагаюсь на твою фантазию». И он удаляется. Окаменевший на мгновение дон Джулио кричит ему вслед (голос у него жалобный и очень чистый на высоких нотах): «Нет! Я сказал нет! Это дурное дело, и я за него не возьмусь!» Он падает на стул, у него дрожат колени. Донна Кончетта и Винченцо подбегают к нему. «Что тут дурного? Почему бы тебе не согласиться?» — спрашивает синьора Маффеттоне, и ее голос сладок, как материнское молоко.
Возбужденный и расчувствовавшийся дон Джулио стонет: «Ты бы в Милане с ним встретилась, в Милане! Он соловьем заливался, а я в это время питался вареными лягушками. А знаешь, что он мне дал за того тетерева, которого я потом так и не сумел повторить? Пару старых башмаков. А когда приходил клиент, меня, как слугу, выставляли за дверь, чтобы я не слышал их разговоров. А разве не отказывал он мне в декабре, в туман и стужу, разве не отказывал он мне в горсти угля? Клянусь тебе, что мое чистилище на земле называется дон Дженнаро Карилло!» Молчание. Потом донна Кончетта гладит его по голове и шепчет: «Но сейчас-то он просит у тебя могилу, так сделай ему ее, сделай получше, от всей души!»
Расстроенный Маффеттоне качает головой: «Это невозможно. Пойми ты: ведь мрамор говорит, мрамор объясняет, мрамор так же прозрачен, как вода. Понимающий человек только посмотрит на это надгробие и сразу скажет: «Нет, это не прекрасная мечта погребенного здесь дона Дженнаро, это злая мысль живого Джулио Маффеттоне!» Кончетта, пойми, перед мрамором во мне должен пробуждаться судья, а не жулик. Пойди-ка сейчас в Сириньяно, разыщи дона Дженнаро и отдай ему деньги. И не спорь, имей хоть немножечко терпения».