И донна Кончетта не спорит. Она сует в карман кофточки банкноты, смотрит на дона Джулио, который медленно и неохотно идет к кухонной двери, и говорит: «На столе молочный суп. Ешь». Винченцо встряхивается (Ну и денек!) и возобновляет свои каждодневные попытки приручить самую дикую из кошек, которые посещают их террасу. Солнце затопило Пьетрайо, над ступеньками бесчисленных лестниц разлился древний, как мир, покой. Редкие прохожие, спускаются к проспекту Витторио Эммануэле. На каком-то балконе прилежно стрекочет швейная машинка.
Дара
Если бы я вела дневник, как моя сестра Юла (мы с ней близнецы), сейчас я должна была бы записать: «Началось. Когда там наступает тишина, начинается самое худшее». Но оставим это. Юла работает учительницей в Падуе, Юла — это Юла. Хоть мы с ней и близнецы, нам не всего досталось поровну, что касается, например, ума, то весь он пришелся на ее долю. Ну что ж, надо смириться!
Помню я одну пасху (или, может быть, это было просто обыкновенное весеннее воскресенье?): залитое солнцем гумно, мы с Юлой, одетые в праздничные платьица, откупоренная бутылка, и кто-то из друзей отца вытирает рукой усы: «Ну так которая здесь Дара? И которая Юла?» — и отец, подмигнув, отвечает: «А ты заговори с ними. Дара — это та, которая глупая. Ты ее сразу узнаешь». В моих краях, на севере Венето, обожают необычные имена. Была, например, у меня кузина, которая звалась Эрос. Когда это случайно услышал мой хозяин, синьор Джанлуиджи, он воскликнул: «Как! А в самом деле это была женщина? И ее не взяли в солдаты?» Он и сейчас еще смеется, вспоминая об этом. Так вот, и мое имя не Дарья, а именно Дара. И так как весь мой ум достался Юле, я уже пять лет служу горничной в Милане. В деревне от меня было мало проку, а у нас в больших семьях так уж принято: настает твой черед, и независимо от того, парень ты или девушка, ты должен оставить семью и зажить своей жизнью.
Я поступила к Гуэцци, как только приехала в Милан, и служу у них до сих пор. Хозяева мои люди неплохие, но какие-то странные: их несет среди событий и треволнений, как пробку в бурном потоке. Если я не буду просить у них жалованья четыре или пять месяцев, они сами и не вспомнят, и лишь потом, наконец, спохватятся: «Э, а как же Дара?» — и заплатят мне даже больше, чем причитается. А однажды, на рождество, синьора Габриэлла подарила мне браслет, который ей не нравился, дорогую и очень красивую вещь. Так вот, я говорила, что, если бы у меня был дневник, я могла бы сейчас записать в нем: «Началось». Когда перестает греметь проигрыватель, когда яростные вопли джаза переходят в приглушенные стоны (кажется, что кто-то кого-то душит под одеялом), это значит, что у них началось. Я не хочу сказать этим ничего особенного: просто все они сильно навеселе, и это неожиданно отбрасывает их друг от друга, воздвигая между ними невидимые стены. Они крутят потихонечку свои пластинки, и эта потаенная музыка уносит каждого далеко от всех остальных.
Я могу наблюдать за ними, не выходя из кухни. Их человек девять-десять: мои хозяева и их гости. Комната являет собой ужасное зрелище опустошения и разгрома. Повсюду валяются объедки холодного ужина, осколки бокалов, черепки разбитых тарелок; стулья перевернуты, карты разбросаны по всей комнате, к абажуру прилеплена пара искусственных ресниц. Жесты людей в густом табачном дыму кажутся движениями утопающих, которые слишком устали для того, чтобы плыть. Моя хозяйка, босая и растрепанная, не обращая ни на кого внимания, выделывает па какого-то танца, смотрясь в тысячи невидимых зеркал. Хозяин разорвал подушку и выкладывает на полу из перьев геометрические рисунки. Закончив свое произведение, он дует на него и принимается за другое. Магальони (Ландо), растянувшись на ковре, нараспев читает стихи. Остальные выглядят так, будто они оплакивают покойника. Что за безумие! И ведь эти люди считают, что они развлекаются и веселятся!
Так пройдет часа два-три, а потом всех их, тут же на месте, на полу или на диване, свалит сон, и они проспят до полудня как бревна. И я тоже. Ведь я такая же, как они, во всяком случае, в мыслях. У них нет никаких жизненных правил, и они ничего не навязывают другим. Если б в один прекрасный день я заявила: «Знаете, у меня есть любовник, я должна идти к нему. Вернусь через месяц» — мои хозяева нисколько бы не удивились. «Потрясающе! — воскликнули бы они, — Так иди, чего же ты ждешь! Потом все нам расскажешь!» А синьора Габриэлла еще сунула бы мне в чемоданчик флакон духов и пару белья. Но у меня нет любовника! Девушка я высокая, цветущая, но некрасивая. В этом повинен и нос — слишком широкий и крупный, и веснушки, которые ничем не выведешь, и бесцветные, немного навыкате глаза. Я боюсь мужчин, хотя меня к ним и тянет. Мама трижды рожала близнецов, а кроме того, еще восьмерых поодиночке, так что всего нас у нее четырнадцать человек. Отец, бывало, гладил ее по голове и говорил: «Биче, ты не женщина, а настоящий капкан. Я еще не успел повесить пиджак на крючок, а у нее — бац! — и готов еще один!» Странно, но эти смешные слова для меня звучат трагически. И мне серьезно кажется, что мужчина мог бы погубить себя и меня одним пожатием руки. Ах, бедная Дара, есть ли кто-нибудь на свете несчастнее тебя, если ты даже своей свободой не можешь воспользоваться!
Так вот, если бы у меня был дневник, как у Юлы, я бы записала: «Шаги в коридоре… Это Ландо Магальони». И в самом деле, это он: худой, белобрысый и волосатый, как пшеничный колос. По профессии он папенькин сынок, но папиными делами не занимается и не интересуется. У Гуэцци он играет, проигрывает, пьет, пиликает на губной гармошке, смеется, жестикулирует, декламирует стихи. Покачиваясь и цепляясь за стенку, он вваливается в кухню.
— Привет, звереныш, — говорит он, — стакан апельсинового сока или смерть! О, дай мне отведать апельсиновой крови! Умертви апельсин прямо здесь, на моих глазах.
И пока я выполняю его приказание (апельсин действительно красен, как кровь), он добавляет:
— Дара, ты ведь крестьянка, послушай-ка: «Овцы там, внизу, вспоминают о последней охапке травы, — сбившись в круг, они засыпают — на ковре из палой листвы, — и лишь изредка взблеет баран, этот сонный покой нарушая». Эго Акрокка, мой любимый поэт. Здорово, а?
— Да-да, здорово, синьор Ландо, — одобряю я. И в самом деле, я вдруг вижу мою родную долину, где и стада, и трава, и леса — все как будто сделано из шерсти.
Ландо залпом выпивает стакан апельсинового сока, но это ему не помогает. Он пьян даже больше, чем раньше.
— Ах, Дара, — говорит он, — я тебе завидую. У тебя нет ни воображения, ни послушных ему грязных денег. О, проклятые деньги! Насколько я был бы чище и душой и телом, если бы у меня их не было! На, держи!
Достав бумажник, он швыряет его на стол, но сам при этом теряет равновесие и падает. Не поднимаясь с пола, он говорит:
— Ты просто дура, если вернешь мне его. Там векселя за подписью отца и наличные деньги. Ха-ха-ха, ты слышишь, Дара, наличные! Положи их себе на лицо, Дара, окунись в них с головой, купайся в них, вкуси их сладость! Бери, бери, сжалься надо мной! Привет! Ну, а теперь, кому я нужен, нищий? — И он, как зверь, выползает на четвереньках из кухни.
— Эй люди, подайте милостыню Ландо! — стонет он в коридоре.
Но на него не обращают внимания. Говорю вам, что в этот поздний час каждый сам по себе.
«Тик-так, тик-так», — маятник бесстрастно отсчитывает минуты. Я всматриваюсь в них, как в петли, которые нанизываю на спицы. О бумажнике я не беспокоюсь. Это уже четвертый или пятый раз, как Магальони мне его дарит… до завтра, конечно, до того, как он о нем вспомнит. А интересно, где для него безопаснее, — здесь, в кухне, или там, в гостиной? Я машинально открываю его… Чеки, банкноты и — черт возьми! — пачка фотографий синьоры Габриэллы в купальном костюме. Ну и ну! Инстинктивно, не размышляя, я вынимаю их из бумажника и прячу в карман. Н-да. «Тик-так, тик-так», — продолжает бормотать маятник, и, кажется, этой ночи никогда не будет конца. Так о чем я? Думать? Зачем это ей? Она молода, она красива, и она сумасшедшая, совсем сумасшедшая, моя синьора Габриэлла. А что касается синьора Джанлуиджи, которому следовало бы родиться ее братом, — до того они похожи друг на друга, — то вот он, легок на помине, входит в кухню. Он пьян не меньше, чем Магальони, и его тонкие смуглые пальцы сразу же цепко схватывают бумажник, лежащий на столе.