Такого рода рассуждения подкрепляла она примерами из жизни женщин, которые, идя на поводу у столь же неукротимого желания, сами обрекли себя на вечную погибель.
Лавинелла почла такие мысли верными и почти совсем притупила острие противных доводов, выдвигаемых ее не слишком твердым духом, однако все же не в такой степени, чтобы дух ее не смог вооружиться другими аргументами, сходными с прежними, но еще более весомыми. Так что в душе девушки опять завязалась битва, из которой пыталась выйти победительницей могучая страсть, и Амур снова побуждал ее следовать этой страсти, сокрушая и попирая все другие желания, возникающие у нее из стремления как-то посчитаться с благопристойностью и оберечь свою репутацию. Вот почему, раздираемая мучительными сомнениями, она обратилась к себе самой со следующими речами: «Да, Лавинелла, положение твое весьма плачевно, оно хуже и невыносимее, чем положение всякой другой влюбленной. Иные, изнемогавшие подобно тебе под игом любви, обретали некоторое облегчение, изъясняясь в своем чувстве тем, кто его пробудил. У тебя такого облегчения не было и быть не может, ибо тебе невозможно открыть свою любовную тоску тому, кто сумел бы и по законам любви был бы обязан ее развеять. Тебе нечего даже мечтать о чем-либо подобном, поскольку ты своею рукой (о случай неслыханный и небывалый!) душишь собственные надежды, не будучи склонной поведать ему о своей беде. Поразмысли немного: это твое столь пылкое желание либо подвластно разуму, либо, что намного вернее, порождено страстью и безумием. Если оно разумно, ты можешь не колеблясь рассказать о нем твоему Риччардо, человеку мудрому и скромному, и просить у него о снисхождении; если же твое желание во всем противоречит рассудку, тебе должно даже не намекать на него Риччардо и с корнем вырвать его из сердца, подчинившись доводам разума и вспомнив кое-какие примеры, которые наводили на грустные размышления.
Но, возможно, тебе захочется, какой бы ни была природа твоей пылкой страсти, довести ее до желанного завершения. Если так, то почему бы тебе не обратиться к тому, кто, как ты знаешь, один обладает возможностью сделать тебя вполне довольной и совершенно счастливой? Ты робеешь и не решаешься, ты стыдишься обнаружить пламя, в котором сгораешь? По учти, что ты никогда не зальешь и не потушить бушующий пожар, коли будешь держать его в тайне, напротив, так он разгорится еще сильнее. Поэтому откройся, проси, умоляй, а если просьбы твои окажутся тщетными, сопровождай мольбы свои слезами и вздохами. Однако, может, тебе кажется неприличным признаваться изустно и идти к нему самой? Тогда пиши, диктуй, посылай других от своего имени.
Горе мне, несчастной! Я прекрасно вижу, с одной стороны, чего мне надо, а с другой — какое поведение мне пристало. Едва лишь, подстрекаемая Амуром, я следую душевному порыву, как тут же честь, натянув жесткие удила, поворачивает меня вспять. Я и хочу и не хочу в одно и то же время и испытываю чуть ли не тысячу разных порывов, но не желаю никому говорить о них и не думаю, чтобы кто-нибудь сумел понять это. Но если бы даже Риччардо и был наделен искусством угадывать чужие мысли, то что заставило бы его использовать это искусство ради меня, которую он совсем не знает? Поэтому, раз я не могу получить ни из милости, ни по чести то, к чему я стремлюсь с тем большей силой, чем менее я рассчитываю сего удостоиться, то не следует ли мне прибегнуть к обману? Конечно, обман противен закону благородной души, но что делать, коли я чувствую, как во мне говорит закон страсти, столь отличный от закона рассудка?»