В одном из писем Верджерио мы находим назидательный рассказ о том, как отец просил его жениться, а он отказывался, не желая стеснять свободы ученых занятий. Доводы отца и возражения сына изложены в виде маленького диспута. Обе речи звучат весьма красноречиво, проникнуты — что далеко не всегда бывало в реальности — взаимным пониманием. Беседа закончилась тем, что «отец предоставил мне свободный выбор»… Как водится, приобщение к studia humanitatis насыщено в социальном плане пафосом свободного определения жизненного пути. «Я знаю, что ничто не обременительно для человека, ежели он сам этого желает».
Автобиографический экскурс выступает у Верджерио иллюстрацией к предшествующему рассуждению о выборе профессии. Это «трудное решение», ибо, выбрав жизненное дело, мы служим ему до последнего вздоха. Нельзя навязывать юношам в этом отношении опыт отцов, необходимо довериться их собственным природным склонностям. И тут же Верджерио характерно показывает, что гуманизм, собственно, не профессия, а призвание, — обличая людей, которые обращаются к словесности ради денег и почестей, а не учености и добродетели. «Мы считаем мудрыми, благими и счастливыми тех, кого таковыми считает толпа, полагаясь не на правильное суждение, а на общее мнение. Так же и в занятиях наших мы ищем не благородного и достойного, а почестей и выгод, взыскуемых честолюбием и алчностью»{17}.
«Правильное суждение» противопоставлено «общему мнению», гуманисты — профессионалам, истинно мудрые — толпе, самодостаточные ученые занятия — занятиям словесностью ради внекультурных и корыстных целей. Формулы очень почтенной давности заключают в себе новую подоснову: антитезу otium и negotium как критерий отличения гуманизма и гуманистов. Верджерио выдвигает отвлеченно-идеальные требования, но его риторические стереотипы все же преломляют действительное положение вещей. Конечно, гуманисты не стеснялись обменивать свои знания на деньги и престиж, не переставая от этого быть гуманистами, но их общественное влияние и групповая общность исчезли бы, если бы они не припадали к чисто культурному источнику того и другого, о незамутненности которого печется Верджерио.
Социальный статус ренессансных интеллигентов заключался в отсутствии определенного статуса. Талант и образованность помогали сделать карьеру и утвердиться на любом поприще, даже облачиться в кардинальскую мантию или пройти, как Томазо Перентучелли, путь от мастерской переписчика до папского престола. Конкретные социальные облики гуманистов разнообразны, потому что их функция универсальна: они не «узкие специалисты», а специалисты по культуре вообще. Они — носители нового благородства (nobilitas), отождествляемого с личной доблестью и знанием. Этим гуманисты отличаются и от средневековых цеховых интеллектуалов и от интеллигентов индустриального общества. Выбор для них лишен жесткости, ибо носит личный характер, осуществляется вне прежних шаблонов, дает возможность проявить себя в широком наборе социальных ролей и преуспеть в них настолько, насколько позволяют собственная одаренность, энергия и случай. Все они — личности, пусть неодинакового масштаба, все жаждут самовыражения, многим из них изящная латынь заменяет родословную, а остроумие — власть, Цицерон и Платон прокладывают им дорогу к славе.
Их объединяет открытость судьбы.
Так как их социальный статус был лишь малоосязаемым и зыбким следствием статуса гуманистической личности, неудивительно, что каждый из этих людей озабочен самоутверждением. Самые скромные из них все-таки напоминают своего великого родоначальника Петрарку, у которого не было более важного и увлекательного объекта для размышлений, чем его собственное «я». Чему, как не этому «я», были обязаны все они своей почетной интеллигентностью? Увы, благородное духовное- честолюбие нередко обращалось в тщеславие. Гуманисты затевали склоки, осыпали друг друга грязными оскорблениями и тем парадоксально доказывали свою групповую общность… Впрочем, они не только соперничали, но и дружили. В какой бы город ни приехал гуманист, он легко разыскивал собратьев по духу. Они дорожили личными контактами, ободряли друг друга, обменивались бесчисленными эпистолами и в конце концов в XVI в., разбросанные по Европе, почувствовали себя гражданами единой «республики ученых».