Выбрать главу

Возвещенная, она должна быть, однако, утаена. Ее нельзя предать в руки профанов. Хотя, казалось бы, интеллектуальная сложность тайны уже достаточно ее оберегает. Тем не менее ей все время почему-то угрожает профанация. «Являть плебсу высочайшие тайны божества, запретные мистерии даже и в оболочке закона, прикрытые грубой словесной одеждой, — разве не значит бросать святыни псам и метать бисер среди свиней?» Марсилио Фичино, комментируя изречение неоплатоника Ямвлиха: «Облик божий не запечатлевай печатью», пояснял: «Божественные вещи непозволительно открывать черни»{61}.

Но в конце концов и Фичино, и Пико именно этим и занимались! В «Гептаплусе» Пико обстоятельно растолковывал высший смысл Пятикнижья, который Моисей воспринял на горе Синайской в виде тайного дополнения к тексту и который господь повелел не записывать, пока переданный по наследству заповедный смысл не дошел до Эздры и тот не решил изложить его семидесяти старейшинам в книгах Кабалы, дабы изустная мудрость не погибла посреди бедствий изгнания. Эту-то кабалистическую мудрость он, Пико, обещал впервые показать «своим современникам» (nostris hominibus). Разве это не парадоксально в устах человека, писавшего Эрмолао Барбаро, что суждения черни не служат ему ни во хвалу, ни в порицание: «Я пишу не для черни, а для тебя и тебе подобных». В другом случае Пико заявлял: «Хватит говорить о магии, ибо, я знаю, есть многие, которые осуждают и ненавидят то, чего не понимают, подобно собакам, которые всегда облаивают незнакомых»{62}. И все же он предлагал говорить и разоблачать сокровенное… Чтобы не метать бисер, нужно было бы не прикасаться к перу. Непонимание толпы вызывало у ренессансного эзотериста раздражение, хотя ему, в сущности, надлежало бы радоваться. Чего же он желал? Уж не того ли, чтобы толпа поняла?.. Или чтобы мудрость осталась у избранных? Он желал того и другого: возгласить истину, не разглашая ее.

Однажды, когда Фичино вздумал уверять, что он никогда не разделял астрологических суеверий, Полициано написал ему: «Постыдно не менять своих высказываний философу, который ежедневно больше узнает и часто небесполезно приспосабливается к пониманию толпы». Полициано привел в пример «эзотерические книги» Аристотеля и диалоги Платона, подчеркнув их не «догматический» характер{63}. Необходимость приспосабливаться к толпе поставлена в один ряд с углублением видения и выглядит здесь как атрибут истинной философии. Конечно, не стоит упрекать Полициано в конформизме… Истолковать это поразительное замечание, очевидно, можно так: чем больше узнает философ, тем популярней он разговаривает с толпой. Изменение формы высказывания обусловлено необходимостью соразмерить истину с аудиторией.

Иносказание как нельзя более удачно выполняет обе задачи: оно и популяризует и шифрует высший смысл. Функция иносказания амбивалентна. Такова же суть и магических процедур; маг использует исследованные им божественные тайны природы, извлекает рассеянные и спрятанные в мире силы, «как бы из мрака вызывая к свету», и «так, как если бы сам создал их, делает общим достоянием» (promit in publicum){64}.

Не слишком рискуя впасть в грубо социологические параллели, мы, по-видимому, вправе отметить и в искусстве, и в натуральной магии, и в неоплатоническом герметизме одно общее структурное свойство, парадокс тайного знания, которое должно быть обнародовано и все же остаться тайным, и связать это свойство с двойственностью гуманистической группы, одновременно элитарной и открытой, гордящейся своим светски-духовным избранничеством и принимающей в себя каждого, огородившей себя новой образованностью и желающей играть в обществе активную наставническую роль.

Речь шла все же не о сакральном и ритуальном знании, а ренессансный герметизм далеко отстоял от апокрифических трактатов Гермеса Трксмегиста, которые жадно использовал. Представителем «сокровенной мудрости» выступал не жрец и священник, не религиозный проповедник и затворившийся книжник, а гуманист, пусть даже и неоплатонического толка, т. е. всякий способный человек, с юности приобщившийся к словесности, интеллигент, sapiens, задававший тон культурной верхушке итальянского города. Для того чтобы возвыситься над «толпой», он должен был появиться среди нее и обратиться к ней. Иначе исчезла бы сама возможность сопоставления. Конечно, не всегда гуманисты воспринимали эту коллизию с радостью и готовностью, подобно Салютати или Бруни («Если бы человеческая жизнь была лишена здоровья, богатства, родины, — писал Поджо Браччолини, — наша доблесть осталась бы, вне сомнения, оледенелой, одинокой, бесплодной, не выходя к людям, к их реальной жизни. Из чего родилось бы грубое благородство, поистине лишенное всякого благородства»{65}). Пусть неоплатоник редко разделял этот «гражданственный пафос». Но и он должен был свою настоенную на классической филологии и философии, ученость защищать и пропагандировать публично.