Выбрать главу

Пока ограничимся тем аспектом этой общей проблемы, который тесней всего связан с гуманистическим образом жизни.

Гуманисты, как и всякие интеллигенты, жили сразу в двух мирах: в мире собственных эманаций, интеллектуальных ритуалов, сублимированного otium; но также в том мире, где их ожидали negotium и officium, где занимались торговлей и политикой, где нужно было заботиться о благосостоянии, устраивать быт, отстаивать ученый престиж, делать карьеру, зависеть от покровителей, входить в соприкосновение с любыми слоями общества.

Как соотносились два мира в сознании гуманистов и художников и в объективной логике движения ренессансной культуры? Вот, конечно, вопрос вопросов.

Но здесь необходимо отступление.

Не приукрасил ли я этих людей? Не следует ли рассказать о тщеславии и жадности Филельфо, о бесстыдстве Аретино, о том, как Поджо Браччолини подсиживал в римской курии Лоренцо Валлу и поливал его грязью, и о многих других столкновениях, поражающих подчас мелочностью поводов и неразборчивостью средств? Великий Фичино и его друзья сумели при помощи, в частности, обвинений в нечестивости, очень похожих на доносы, поссорить поэта Пульчи с Лоренцо Великолепным; автор «Большого Моргайте» отплатил издевательскими стихами. Тот же Фичино, всем обязанный семейству Медичи, не явился к ложу умиравшего Лоренцо, сказавшись больным; возможно, он был не болен, а осторожен: ведь правление Медичи уже шаталось под громовые проповеди Савонаролы.

Фичино любил Пико делла Мирандолу. Пико скончался в тот самый день, когда во Флоренцию вошли войска Карла VIII. Глава неоплатоников откликнулся на смерть Пико торжественным поминальным письмом, где, между прочим, заявлял, что скорбь об этом событии уравновешивается радостью по поводу появления в городе французского короля: погас один светильник, но зажегся другой… Фичино был враждебен режиму Савонаролы, однако держался лояльно, зато после сожжения монаха немедленно опубликовал «Апологию», в которой с запоздалой смелостью утверждал, что Савонарола — антихрист…

По замечанию Леонардо Бруни, «одно дело — восхваление, а другое — история»{135}. Итак, не следует ли показать изнанку гуманистов, чтобы выяснить, «какими они были на самом деле»?

Для целей настоящей работы такая затея была бы вполне бессмысленна (как, разумеется, и «восхваление»). Не скрою, я испытываю — неизбежное для каждого историка культуры — чувство некоторой сращенности с эпохой и ее персонажами. Но задача не может заключаться ни в «восхвалении», ни в «снижении» ренессансного стиля жизни, а только в том, чтобы понять его именно как стиль, как особый способ окультуривания человеческих отношений, мотивов и действий, их включения в систему поведения и мышления.

Понятно, что среди гуманистов были разные люди и что любой из них совершал разные поступки — разные в соотношении и с нашей, и с их собственной меркой. Понятно также, что в гуманистической, как и во всякой исторической, среде, легко обнаружить кипение «вечных» страстей, в том числе малопочтенных с точки зрения любой этической доктрины. Люди всегда заботились о престиже, стремились к обладанию благами или отрешались от них, бывали доверчивы или подозрительны, добры или мстительны, трудились, веселились и пр. Историку культуры решительно нечего делать с подобными истинами и бесполезно искать психологические константы, комбинацией которых можно якобы одинаково объяснить поведение, скажем, средневекового монаха и ученого-затворника в новое время и т. п.

Например, люди любили во все времена, но каждая конкретная историческая среда придавала любовным отношениям известную форму: какие понятия и представления выражали эти отношения, с какими социальными институтами и как они были соотнесены, что полагалось об этом говорить и о чем говорить не полагалось, какие знаки и символы использовались для культурной фиксации любовных чувств и желаний, как было принято знакомиться, ухаживать, сходиться, жениться, какие тут существовали стереотипы и стереотипные отступления от стереотипов и т. д. Только через совокупность всех правил и обыкновений любовь становилась культурно-исторической реальностью, и только в зависимости от принятого в данном обществе способа кристаллизации человеческих переживаний и мотивов поведения, их ритуализации и осознания мы в состоянии судить, каковы, собственно, эти переживания и мотивы, достаточно ли они соответствуют современной семантике слов, которыми мы их обозначаем, и в чем состояла их подлинная социально-культурная суть. Но, следовательно, «форма» не только глубоко содержательна, она и есть единственное историческое содержание. Любое эмоциональное и вообще психическое «что» равнозначно «как», и любое «как» есть прежде всего некая структура.