Выбрать главу

Никколи со смехом соглашается: да, вчера он произнес «поддельную речь» (fictum sermonem), он нападал на «триумвиров» лишь для того, чтобы Салютати их превознес («поп alia de cause heri impugnasse, nisi ut Colucium ad illorum laudes excitarem»). Если Салютати его разгадал и отказывается оппонировать, что ж, он сам опровергнет свои вчерашние «притворные» (simulate) речи. И Никколи действительно выступает в заключение диалога с новой блестящей речью, прямо противоположного содержания…{154}

Итак, структура бруниевского диалога основана на интеллектуальной провокации. Мы убеждаемся, что это высокая игра возможностями мысли, ее переливами, ее процессуальностью. Причем истинным оппонентом Никколи оказались не Росси и не Салютати, а он сам. Несомненно, автор разделяет пафос последней речи Никколи. Но… все не так просто.

Почему мы, собственно, должны верить на слово Никколи (и автору), что нас дурачили в первой половине диалога и что лишь теперь Никколи говорит искренне? Предыдущая позиция Никколи была развернута со всей обстоятельностью, с большим искусством, с огромным эмоциональным напором. «Поддельные речи» ничуть не уступают в убедительности и серьезности настоящей. Язвительные нападки на схоластику, горестные сожаления о погибших вместе с Римской империей сочинениях, пылкие объяснения в любви Цицерону и античности — разве это не подлинный голос Никколи, не голос самого Леонардо Бруни?

Разве Никколи не высказывает в «притворных речах» характерно гуманистическое отношение к «мнениям толпы» (vulgi opinionibus) и не повторяет в заключительной речи это же противопоставление «людей, которые не распробовали сладости поэзии и в глаза не видали словесности», и тех, кто, подобно ему, Нbкколи, «всегда жил среди книг и словесности»? Разве оратор, который упрекает Данте в недостатке латинской образованности и вкуca («latinitas defuit»), не исходит затем в похвалах Данте из того же критерия?{155} Во всем диалоге нет ни одной идеи, которой не мог бы разделять Бруни, пусть он ее и не разделял, которая не высказывалась бы в его среде и принципиально не укладывалась бы в гуманизм{156}.

Я думаю, правильней сказать, что все речи, все позиции, выраженные в диалоге, взаимно провоцируют и дополняют друг друга. Поэтому в гуманистическом диалоге мысль не развивается, а лишь выступает поочередно в противоположных обликах, как актер, меняющий маски. В глубине спора лежит убежденность в единстве истины, дарующем ей открытость, дающем возможность подходить к ней с разных сторон и согласовывать разные позиции, даже совмещать их в одной голове. Совмещение достигается не логикой, а общением, не умом, а остроумием, не строгостью, а весельем духа, играющего в убедительном слове («facultas dicendi», «vis dicendi»).

В первой части трактата Никколи произносит: «Я, клянусь Гераклом, отдал бы все ваши книжонки (т. е. Данте, Петрарку и Боккаччо. — Л. Б.) за одно лишь письмо Цицерона, за одну лишь песню Вергилия». В заключительном монологе он, напротив, говорит, что «отдал бы за речь Петрарки все письма Вергилия и за стих Петрарки — все песни Цицерона»{157}. Милейший Никколи, кажется, опять лукавит? Ведь речи Петрарки уместно сопоставлять вовсе не с Вергилием, который славен не письмами, а с Цицероном; зато его стихи нужно бы сравнивать не с Цицероном, а с Вергилием. Словно невзначай все перепутав, Никколи ясно обнаруживает желание шутя и играя уйти от прямого сопоставления. Он не сталкивает Петрарку с Цицероном и Вергилием, беря их в разных отношениях. Он опровергает свое предыдущее мнение не в большей мере, чем то мнение опровергает это. Ни одна из речей не содержит в себе всей истины и ни в одной из позиций мы не можем считать исчерпанной позицию автора.

В самом деле, оставим в покое Никколи и его собеседников. За ними в конце концов стоит автор, который вложил талант и силу убеждения в оба мнения Никколи. Об упадке словесности сокрушались и Петрарка, и Салютати, считавшие свой «век» (aetas) ниже античности, но именно поэтому гордившиеся, что сумели возродить ученость и красноречие и возвыситься до уровня древних. Сходно и мироощущение Бруни, еще разделяющего ностальгию своих старших современников, но разгорающегося все большим энтузиазмом. В первой и особенно во второй речах дан фрагмент мысли Бруни, притом в крайней и обособленной форме, и требует поэтому опровержения. Однако есть единая истина: в ней и упадок, и возрождение латинского духа; в ней соревнование античного и нынешнего «веков», подвергаемое непрерывной критической оценке; отсюда ревностно-придирчивое отношение к «трем светильникам» и гордость ими.