Я, конечно, не собираюсь здесь заниматься классификацией, для этого надо было бы проанализировать несравненно более обширный материал. Важно лишь подчеркнуть следующее. Даже там, где синтез дан полностью, т. е. в качестве третьей точки зрения, принадлежащей беспристрастному арбитру, — он, по существу, не снимает предыдущего бинарного противопоставления, не прекращает разноголосицы, а, напротив, освящает ее. Ибо, во-первых, синтез, поскольку он действительно предлагает какой-то новый угол зрения, звучит как еще один голос.
Во-вторых, и это главное, конкретность нового голоса в том, что он раздается от имени всеобщности. Тут есть противоречие. Чтобы сопоставить и примирить предшествовавшие точки зрения, синтез сам должен быть определенной точкой зрения, но тогда синтез как особая речь, особое мнение противоречит своему собственному синтезирующему принципу, противоречит себе как голосу всеобщего и абсолютного. Никакая заключительная речь не исчерпывает всеобщего, ибо божественно-всеобщее не может быть исчерпано в чем-либо конечном. Никколи примиряет речи Бруни и Панормиты, но и речь самого Никколи в ее содержательной определенности должна быть примирена с другими речами, и это способен сделать только автор, но не при помощи еще одного, «самого последнего», прямого, «авторского» слова (тогда парадокс синтеза просто повторился бы с дурной бесконечностью), а сопряженностью всех голосов, самодействием диалогической структуры.
Поэтому и не обязателен формальный синтез; часто двое собеседников отлично обходятся без третьего; провоцируя друг друга, меняясь местами, они высвобождают между собой некое логическое пространство, в котором размещается подразумеваемая синтетичность спора.
Синтез как некий более широкий и гибкий подход демонстрирует возможность сосуществования разных истин, их сводимость к единому, к точечности, что лишь предполагает их множественность и не мешает им разбегаться из этой абсолютной точки в разные стороны. Диалоги Бруци, Ландино, Кастильонкьо могут быть перевернуты, т. е. можно с равным успехом двигаться от последней речи Никколи, Альберти, Лапо к первой. Дело в том, что бинарность не снимается, а подразумевается синтезом. В диалоге нет развития, а есть инвариантность истин, поэтому диалог логически обратим. И у Поджо, и у Валлы синтеза нет как вывода, как конца, в этой роли он выглядит наиболее формально, плоско, беспомощно, «эклектично». Это только другое начало, другой конец той же оси.
Попытаемся проделать мысленный эксперимент: представим, что, например, трактат «О наслаждении» начинается с речи Никколи, т. е. с внутренне противоречивого объединения разнородных подходов. Тогда дальнейшее движение состояло бы в обнаружении двойственности синтеза и в расхождении свернутых в нем духовных потенций. Если гуманистический диалог в некотором роде устремлен от множественности к единству, от разомкнутости к точечности, то в не меньшей мере он направлен от общего и примиряющего к различному и спорящему. Диалог логически движется в двух встречных направлениях. Схему с легко представить как .
Противоречия гуманистического стиля мышления
Можно предположить, что диалогичность гуманизма есть специфическое совмещение замкнутости и открытости. Без открытости и терпимости, без того ощущения неисчерпаемого плюрализма истины, которое так хорошо и сознательно воплотилось в пиковском «мире философов», гуманистический диалог как дружеский спор разных культурных позиций был бы немыслим, во всяком случае в XV в. Ludum serium сразу превратилось бы в столкновение лбами. Тогда запахло бы теми кострами, на которых савонароловские «плаксы» сжигали ренессансные картины и книги, или тем костром, на котором впоследствии сожгли самого Савонаролу. Но открытость в равной мере была невозможна без замкнутости, т. е. без того, что делает рядоположные истины не безразлично-терпимыми, а внутренне связанными в рамках какой-то божественно-полной и вечной истины.
Ренессанс подорвал средневековую авторитарность мышления, не отбросив ее, а, наоборот, доведя до предела и обратив в противоположность. Средневековье чтило высший авторитет в каждой сфере, и особенно авторитет теологии и Библии, возвышавшийся над всеми сферами. Авторитарность же Возрождения, так сказать, не монархическая, а республиканская: античные, церковные, восточные авторы — все авторитетны, и потому любой отдельный авторитет (даже святого писания) стал частичным, относительным, а не полным выражением истины. Христианское откровение было теперь понято как запечатленное во всей истории человечества, до Христа и после Христа, в религии и вне религии, и, следовательно, не исчерпывающееся ничем и никем, даже Христом. Ренессансная убежденность в релятивности всяких человеческих проявлений, способностей и мнений коренилась в ощущении абсолютности человека и мира, не могущей быть сведенной к чему-то конкретному. Отсюда: представление ранних гуманистов о том, что каждая личность в состоянии индивидуально доработаться до идеального «универсального человека»; их цицеронианская манера черпать отовсюду, их признание античности самостоятельно ценной духовностью, непохожей на христианство, но в конечном счете выражающей то же самое; их любовь к неиссякающему слову, а затем овладевшее флорентийскими неоплатониками еще более отчетливое, жгучее чувство единства истины во всех религиях и философиях, пантеистичности космоса и особой функции в нем человека, ко всему причастного и ни в чем не закрепляющегося{178}.