Выбрать главу

Я оставляю свою бренную оболочку в кресле, которое стоит перед камином, как оставляют одежду. Пусть пламя заботится о том, чтобы кровь быстрей бежала по моим жилам и сердце билось сильнее. Я знаю: вспыхивающие искорки, которые порхают, словно влюбленные бабочки, не дадут мне уснуть и заставят мысли мои блуждать так же причудливо, как блуждают они.

В этом созерцании собственных мыслей, которые кружатся вокруг, а потом покидают тебя, чтобы улететь далеко-далеко, оставляя помимо твоей воли что-то сладостное и щемящее в душе, таится неотразимое очарование. Ты сидишь у камина, сигара почти потухла, глаза полузакрыты, руки едва держат щипцы, и ты ощущаешь, как часть твоего существа уносится куда-то вдаль, пробегает головокружительные пространства: тогда ты дышишь воздухом неведомых просторов, тогда испытываешь тысячи незнакомых чувств, не пошевельнув пальцем, не сделав ни одного шага, — а ведь, доведись испытать такое в жизни, пожалуй побелеют волосы и морщины избороздят лоб.

Однажды вечером, когда я вот так же витал в облаках, пламя камина, вспыхнувшее, быть может, слишком близко, заставило меня вспомнить другое пламя, ярко пылавшее в огромном очаге поместья Дель Пино, расположенного у подножия Этны.

Шел дождь, и за окнами бешено завывал ветер. Двадцать — тридцать девушек — сборщиц олив сушили у огня насквозь промокшее под дождем платье. Те, у кого на душе было повеселей, вероятно оттого, что завелись в кармане несколько сольдо, и те, которые были влюблены, распевали песни, а другие просто болтали о свадьбах в приходе, о том, что оливы в нынешнем году плохо уродились, или о дожде, который отнимал у них кусок хлеба.

Старуха, жена управляющего, сучила пряжу, чтоб хоть зря не горел фонарь, подвешенный над очагом, а большой пес, похожий на волка, положив морду на лапы, тянулся к огню и настороженно прислушивался к завыванию ветра.

Пока варилась похлебка, пастух затянул на рожке задорную песню своих гор, от которой ноги сами пускались в пляс, и девушки принялись танцевать на неровном кирпичном полу огромной закопченной кухни. Пес сердито ворчал, опасаясь, как бы ему не наступили на хвост. Лохмотья весело развевались, бобы в котле приплясывали в такт танцующим, а вода кипела, переливаясь через край, и огонь, едва на него падали брызги, сердито шипел. Когда девушки устали от танцев, пришел черед песням.

— Недда! Недда-певунья! Где же наша Певунья? — послышалось со всех сторон.

— Я здесь, — бросила девушка, примостившаяся на вязанке дров в самом дальнем углу кухни.

— Что ты там делаешь?

— Ничего.

— А почему танцевать не захотела?

— Устала.

— Спой нам песенку, да получше.

— Не хочется что-то.

— Да что с тобой?

— Ничего.

— У нее мать при смерти, — ответила за Недду одна из подружек с таким равнодушием, словно речь шла о зубной боли.

Недда сидела, уткнувшись подбородком в колени. Она подняла на говорившую огромные черные глаза, почти совсем спокойные, блестящие, но без единой слезинки, потом снова молча уставилась на свои босые ноги.

Тут девушки затараторили все сразу, словно сороки на зеленом лугу, а некоторые обернулись к ней и спросили:

— Зачем ты мать оставила?

— Чтоб работу найти.

— Ты сама-то откуда?

— Я из Виагранде, но живу в Раванузе.

— Ну, это неподалеку; случись что с матерью, письмо живо сюда прилетит, — вставила, повернувшись спиной к Недде, бойкая на язык крестница управляющего, носившая на шее золотой крестик; на пасху она собиралась выйти замуж за третьего сына дядюшки Якопо.

Недда бросила на нее взгляд, похожий на те, которые бросал прикорнувший у огня пес, на башмаки танцующих, угрожавшие его хвосту.

— Нет! Дядюшка Джованни пришел бы за мной, — воскликнула она, как бы отвечая на свои мысли.

— А кто такой этот дядюшка Джованни?

— Дядюшка Джованни из Раванузы, его все так зовут.

— Ты бы лучше, чтоб мать одну не оставлять, попросила бы у дядюшки Джованни немного взаймы, — сказала одна из девушек.

— Да ведь он сам бедный, а мы ему и без того должны целых десять лир! А сколько стоит доктор? А лекарства? А хлеб каждый день? Господи! Легко другим говорить, — добавила Недда, качая головой, и впервые в ее грубом, почти диком голосе зазвучало настоящее страдание. — А каково смотреть с порога, когда заходит солнце, и думать, что нет хлеба на полке, масла в лампе, нет работы на завтра, и к тому же еще больная мать лежит в углу на кровати! Ну, не горько ли это!