Микуччо смутился и немного помолчал.
— Я не… нет, я не двоюродный брат, по правде сказать… Я… я Микуччо Бонавино; она знает. Я нарочно приехал из деревни.
При этом ответе слуга счел правильным не титуловать юношу «ваша милость» и просто обращаться на «вы»; он провел Микуччо в темную комнатку около кухни, где кто-то ужасающе храпел, и сказал:
— Садитесь. Я сейчас принесу лампу.
Микуччо сначала посмотрел в ту сторону, откуда доносился храп, но ничего не мог разобрать; потом стал смотреть в кухню, где повар вместе со своим помощником готовил ужин. Смешанный запах варившихся кушаний охватил его — Микуччо слегка опьянел и почувствовал головокружение. Он почти ничего не ел с утра, а приехал из Мессины: целые сутки по железной дороге.
Слуга принес лампу, и тот, кто храпел за занавеской, перегораживавшей комнату от одной стены до другой, пробормотал сквозь сон:
— Кто здесь?
— Эй, Дорина, вставай, — позвал слуга. — Ты же видишь, что здесь синьор Бонвичино.
— Бонавино, — поправил Микуччо, дуя себе на пальцы.
— Бонавино, Бонавино, знакомый синьоры. Ты здорово спишь. Я должен накрывать и не могу делать все сразу, понимаешь? Разве управишься следить за поваром, который ничего не умеет, и за всеми, кто приходит!
Слышно было, как кто-то потягивается, протяжно и звонко зевая, затем в ответ на протест слуги раздалось чиханье, словно от внезапно пробежавшего холодка, и слуга ушел, воскликнув:
— Ну ладно!
Микуччо улыбнулся и проводил его взглядом, пока тот шел через полутемную комнату вплоть до ярко освещенного зала в глубине, где стоял великолепный стол; Микуччо изумленно залюбовался этим столом, пока храп снова не заставил его обернуться и посмотреть на занавеску.
Слуга, с салфеткой под мышкой, приходил и уходил, ворча то на Дорину, продолжавшую спать, то на повара, должно быть нового, приглашенного специально на этот вечер и надоедавшего ему постоянными вопросами. Микуччо, чтобы не раздражать слугу, решил не спрашивать его ни о чем, что приходило в голову. А может быть, все же надо было сказать или дать понять, что он жених Терезины, но ему почему-то не хотелось говорить об этом; может быть, он боялся, что тогда слуге придется относиться к нему, Микуччо, как к хозяину, а одна мысль об этом уже смущала его, потому что этот слуга был так развязен и элегантен даже без фрака. Но все же как-то раз, когда тот проходил мимо, Микуччо не удержался и спросил:
— Простите…, а чей это дом?
— Наш, пока мы здесь живем, — торопливо ответил слуга.
Микуччо только покачал головой. Черт возьми, так это правда! Богатство завоевано! Ну и дела! Этот слуга, казавшийся важным господином, повар, помощник повара, Дорина, храпевшая за занавеской, — всеми ими распоряжается Терезина. Кто бы это мог подумать?
Микуччо мысленно представил себе убогий чердак в далекой Мессине, где жила Терезина со своей матерью. Если бы не он, то пять лет назад на этом заброшенном чердаке и мать и дочь умерли бы с голоду. И ведь это он, Он открыл сокровище — горло Терезины. Она постоянно пела, как воробей на крыше, не зная о своем сокровище; пела с досады, пела, чтобы не думать о нищете, с которой Микуччо боролся, несмотря на враждебное отношение его родителей, и в особенности — матери. Но разве он мог бросить Терезину в таком состоянии после смерти ее отца? Бросить, потому что у нее ничего не было, а у него — худо ли, хорошо ли, — но все-таки было местечко флейтиста в городском оркестре. Разве это причина? А сердце?
Ах, это было внушением свыше, голосом судьбы — эта внезапно вспыхнувшая мысль найти применение ее голосу, на который никто не обращал внимания, мысль, явившаяся в великолепный апрельский день у чердачного окна, обрамлявшего яркую лазурь неба. Терезина напевала страстную сицилийскую песенку; Микуччо помнил еще ее нежные слова. В этот день Терезина грустила о недавно умершем отце, горевала из-за упорного сопротивления его родителей; и он тоже, помнится, был грустен до того, что слезы подступали к глазам, когда он слушал, как она поет. А ведь он столько раз и раньше слышал эту песенку; но чтобы ее так пели — не слышал никогда.
На него это произвело такое впечатление, что на следующий день, не предупредив ни ее, ни мать, он привел с собой туда, на чердак, своего друга, дирижера оркестра. Так начались первые уроки пения, и два года подряд он тратил на нее почти все свое жалованье: он взял для нее напрокат пианино, купил ноты, дал по-дружески и маэстро кое-какое вознаграждение. Прекрасные, далекие дни! Терезина вся пылала желанием распустить крылья, умчаться в будущее — маэстро предсказывал, что оно будет ослепительным; а пока — какими пламенными ласками она выражала свою благодарность, как они мечтали о будущем счастье вдвоем!