«Я не хочу злоупотреблять победой, – заявлял он в ней, – мог бы, но не хочу. Я поставил себе пределы. Я мог бы покарать всех, кто пытался очернить, оклеветать фашизм. Это темное и серое здание я мог бы превратить в солдатский бивуак. Я мог бы разогнать парламент и образовать чисто фашистское правительство… Я составил коалиционное правительство не для того, чтобы получить парламентское большинство, – я в нем не нуждаюсь, – но чтобы призвать на помощь истощенной Италии всех, – независимо от партий, – кто хочет ее спасти… Я не хочу править вопреки палате, если это не необходимо. Но палата должна понять, что от нее зависит – жить еще два дня, или два года… Мы требуем полноты власти, ибо хотим полноты ответственности. Пусть никто из наших вчерашних, сегодняшних или завтрашних недругов не воображает, что мы пришли не надолго. Это окажется иллюзией, не менее ребяческой, нежели иллюзии вчерашнего дня»… Речь кончалась призывом к помощи Божией.
Палата послушно и покорно выслушала эту беспримерную в истории парламентаризма министерскую декларацию. Лишь социалист Модильяни реагировал на нее громким возгласом «да здравствует парламент!» Но самое замечательное – это то, что конец речи сопровождался бурными рукоплесканиями залы: парламент приветствовал собственное уничтожение! Было отмечено, что среди депутатов демонстративно аплодировал сам Джиолитти: он открыто признавал, что фашизм – естественный результат сложившейся обстановки и что нужно лояльно воспринять этот новый социально-политический опыт. Таково, в сущности, было общее настроение, и плыть против течения, лечь костьми во славу демократического парламентаризма ни у кого из демократических парламентариев не нашлось ни охоты, ни мужества, ни энтузиазма. В заключительной речи после прений по декларации Муссолини с обидной ясностью формулировал свое отношение к почтенному собранию: «во имя силы, реально существующей, я достаточно доказал это, – я принес палате зеркало и говорю ей: осмотрись, и либо изменись, либо исчезни!» Палата предпочла первое: куда девались ее строптивые привычки, ее хозяйская осанка, ее кулуарные сговоры и заговоры? Тремястами голосов против сотни социалистов она вотировала доверие правительству, с надменным презрением объяснившему, что оно не нуждается в ее доверии. А немного спустя, согласно его требованию, она постановила передать ему власть на год для проведения срочных реформ в области финансовой, административной и проч. Выпивая до дна горькую чашу позора, она даже не находила ее особенно горькой; эта атрофия вкуса усугубляла ее позор, неотразимо вскрывала всю глубину ее морально-политического падения, но одновременно выпукло отражала общую картину жизни страны…
В сенате диктатор выступал дружелюбнее: угрозы и колкости предназначались, очевидно, лишь для исчадий формальной демократии. Отмечая на замечания сенаторов, он повторял, в общем, свои обычные мысли, но высказывал их откровеннее и задушевнее. Мотив «умеренности» звучал в его сенатской речи 27 ноября еще более настойчиво. Революция – крайнее средство, печальная необходимость. «Не было иного средства, кроме революции, воздействовать на правящий слой… Но я поставил себе границы, ограничил себя правилами и пределами… Кто бы мог сопротивляться мне? Кто мог оказать сопротивление движению не трехсот тысяч избирательных карточек, а трехсот тысяч грудей и трехсот тысяч ружей? Ради любви к родине, я все подчинил высшим интересам, все умерил, все направил в конституционные колеи». Нельзя было губить страну из-за отвлеченного принципа свободы. «Что такое либерализм? Если совершенный либерализм требует, чтобы нескольким сотням безумцев, фанатиков или мерзавцев была дана свобода уродовать сорок миллионов итальянцев, – тогда я не либерал. Я не чту этих фетишей. Если затронуты интересы страны, правительство не вправе оставаться безучастным. Иначе это будет ошибкою в начале и самоубийством в результате. Я хочу, чтобы национальная дисциплина не была больше пустым словом». Нечего бояться дальнейших беззаконий: им положит предел беззаветная дисциплина фашистов. «Они слушаются. Я осмелюсь сказать, что они снабжены мистическим чувством послушания. Я уверен, что этот фашистский иллегализм нынче кончается, завтра исчезнет». Конечно, впереди – большие трудности и великая историческая ответственность. «Да, это верно, подчас сознание этой ответственности подавляет меня. Знаю, если мне не суждена удача, я – конченный человек. Но дело не во мне. Неуспех будет тяжелым ударом и для нации. И я принужден держать руль в своих руках и не уступать его никому».
Сенат, вслед за камерою депутатов, примирился с переворотом, признал законным выдвинутое им правительство. Тем самым фашизм вступил в новый период своей истории. Непосредственная борьба за власть кончилась. В руки Муссолини перешла вся полнота власти, какая и не снилась его предшественникам по креслу премьера. Парламент остался, но после божественной комедии самосечения вполне перешел на «холостой ход». Нужно было приступать к положительной реформаторской деятельности, к осуществлению «фашистской программы». Фашистской партии предстоял государственный экзамен.
16. После победы. Сильная власть. «Классический либерализм». Produttivismo
Программа! В своей парламентской декларации Муссолини иронически отмахнулся от ее подробного изложения. «Со всех сторон, – сказал он, – перед приходом нашим к власти, с нас спрашивали программу. Но, увы, Италии недостает не программы, но людей, достаточно сильных и волевых, чтобы воплотить программы в жизнь. Все проблемы итальянской жизни – говорю, все! – уже разрешены на бумаге; если чего не хватало, так это воли их разрешить на деле. Нынешнее правительство представляет эту волю».
«Кроме ударов хлыста, в программе правительства незаметно чего-либо нового» – отметил в своей речи о правительственной декларации депутат Розади. Он был прав, но лишь до известной степени: удары хлыста подчас могут стать существенным элементом программы…
Несомненно, главное, что сразу вносил собою в итальянскую жизнь фашизм, – это был авторитет власти. А там, где есть авторитет власти, водворяется порядок. Худо, когда порядок становится самоцелью: «нет идеи – писал Герцен – беднее, жалче, слабее, как идея порядка quand-meme, порядка в смысле полицейской тишины; полиция идет вперед и на первом месте только тогда, когда ведут кого-нибудь на казнь». Это, конечно, верно. Но верно и то, что порядок в качестве средства, условия, предпосылки государственной деятельности – существенно необходим, и без него нельзя обойтись.
«Экономия, труд, дисциплина» – такова троица, приглашенная новым правительством воодушевлять его внутреннюю политику. Надлежит признать, что только третье лицо этой троицы – дисциплина! – должно было и способно было обеспечить плодотворное торжество первых двух.
Эпохи больших социальных кризисов всегда сопровождаются расстройством устоев и связей политической жизни. В души людей прокрадывается сомнение в старом и дотоле бесспорном принципе власти. Начинается загнивание руководящих учреждений, лишенных живительного общения, реального взаимопонимания с широкими народными массами и активными их слоями. Национальная жизнь, если она вообще не иссякла, нащупывает новые, иные пути своего самоопределения, помимо дряхлеющих официальных органов. Создается новый правящий слой, «история меняет лошадей». Пробивая дорогу к власти в обстановке общественного смятения, политической неразберихи, общей порчи социальных нравов и надорванного правосознания, люди этого нового слоя принуждаются действовать революционно и, следовательно, насильственно, авторитарно. Так в результате анархических брожений создается благодарная почва для диктатур: «избавиться от анархии можно лишь путем деспотизма» – подметил еще И. Тэн.