Они рассказывали друг другу всякую ерунду, например: что, если бы в их спальне вовсе не было окон и они бы в такой темной комнате жили, не ведая ни голода, ни жажды, ради одной-единственной цели, одной задачи — непрерывно думать друг о друге и ни о чем больше, а еще — само это непрерывное раздумье в себе ощущать.
Когда отец начинал выговаривать матери, негромко, но все яростней и быстрей, Ольга неизменно наблюдала оцепенение, тенью расползающееся по материнскому лицу сверху вниз, со лба к губам, которые так и замирали приоткрытыми, беспомощно выставив напоказ кончики резцов. Даже когда он на мать орал — и то было лучше, хотя Ольга и не могла бы объяснить почему. Она просто кожей ощущала это растущее оцепенение матери, которое распространялось по всему телу от головы до пят.
С другой стороны, отец всегда и всюду, даже во хмелю, на лестнице ли, в комнате, в коридоре, неизменно пропускал мать вперед. Она, Ольга, не раз этой его подчеркнутой вежливостью пользовалась, успевая первой прошмыгнуть в распахнутую перед матерью дверь.
Он убирал в горнице со стола, относил на кухню кофейные чашки, самый этот проход из горницы на кухню, из кухни в горницу, который он столь торжественно проделывал — кувшин с водой в одной руке, сковородка с омлетом в другой, — ему вообще ужасно нравился.
Нередко ей казалось, что отцу, по-видимому, просто не хватило в жизни близости, нормального, кожей осязаемого человеческого тепла, тепла прикосновений — ведь что до вещей, то он обожал их трогать, брать в руки, а иной раз и потискать. Зато соприкосновений с людьми он, похоже, боялся, испытывал перед ними чуть ли не панический страх — а может, наоборот, слишком долго и истово себя сдерживал? Как бы там ни было, но всякой телесной близости он избегал, словно соблазна, чреватого опасной переменой, и неспроста, должно быть, в минуты досады восклицал: «Ну прямо хоть из кожи вон лезь!»
А больше всего ей хотелось, чтобы с ними жили еще какие-нибудь, совсем другие люди и отец говорил бы с ними, как говорит с ней, — чтобы, по крайней мере, противоположный от нее конец стола не зиял такой дырой и не приходилось бы ей оставаться одной между отцом и матерью.
За столом отец очень любил раздавать еду, разливать суп, раскладывать гарнир, за завтраком разливать по чашкам кофе, с удовольствием разрезал мясо у нее на тарелке — будь его воля, он бы и для матери мясо на кусочки резал. Ольга разглядывала древесные узоры на стене над головой отца, смеяться не разрешалось, за едой отец не терпел никаких посторонних отвлечений и с сосредоточенным видом, словно исполняя ответственное задание, жевал. А мать сидела рядом и, казалось, мучительно пыталась припомнить нечто произошедшее с ней не вполне осознанно и помимо ее воли. Словно в подтверждение этого ее чувства на столе и вправду вечно чего-то не оказывалось — то солонку забывали поставить, то кувшин с водой, то ножа недоставало, то половника, и отец, недовольно бурча, иногда даже вставал и сам топал на кухню, но обычно мать его опережала.
Спускаясь лугами вниз, словно в горловину забытья, они с Флорианом все больше повергали друг друга в смущение, ибо шли, не говоря ни слова. Однако не успела она толком это осознать, как Флориан тут же прервал молчание, предложив завернуть к Ланерше, вдове с хутора Ланеров, она ведь слепая, нехорошо будет, ежели она одна, без провожатых, к школе пойдет, а он не знает, дочка ее, Фрида, дома или нет, чтобы отвести мать на поминальную молитву.
Слепая Ланерша сидела на кухне на стуле перед нетопленой печкой, всем прямым незрячим туловищем подавшись в сторону двери, откуда, еще с крыльца, Флориан ее окликнул.
— A-а, пацаненок учительский, — негромко буркнула она себе под нос, куда-то в лоснящийся от жира передник, — Флориан.
Флориан спросил, дома ли Фрида. Слепая в ответ молча отодвинула стул, блеснула заляпанными солнечными очками и неожиданно уверенно двинулась из кухни в сени — Ольга успела заметить, как она мимоходом проводит ладонью по стене, — а потом, наконец, ответила, мол, да, Фрида траву косит, короб для травы у стены не стоит, если б стоял, тогда другое дело, а он не стоит, значит, Фрида на лугу. Ольга не стала говорить, что, когда входила, заметила опрокинутый короб возле самого крыльца.
А она кто такая? — спросила слепая, которая для всей деревни была просто Ланершой и только для Ольги — жалкой, всеми заброшенной, незрячей инвалидкой. Разве она ее по голосу не узнает? — спросила Ольга, она часто с Фридой играла, да и Фрида к ним в дом учителя нередко захаживала, вместе с Анной Лакнер. Она не стала говорить, какое безотрадное впечатление произвела на нее сама Фрида своим слюнявым ртом, невнятным бормотаньем, а потом и дергающейся, словно на ходулях, походкой — походкой калеки на высоких каблуках.