Выбрать главу

Вероятно, раз двадцать, если не тридцать, она слушала, как Сильвано выступал на площади Манцони, стоя возле голубенького «фиата-500» с репродукторами на крыше, по субботам утром, когда на него оборачивались женщины, обступившие овощные прилавки, и мужчины выходили из баров, зажигая сигарету или дожевывая последнюю оливку от аперитива. И хотя он прекрасно знал, что среди этих слушателей полицейских агентов в штатском куда больше, чем настоящих рабочих и домохозяек, он говорил все как есть, называя вещи своими именами, и не только об американских президентах, нет, и говорил очень ясно, гладко, пожалуй, даже чуть-чуть слишком гладко. Но рассуждения у него были всегда очень дельные и основательные, и заканчивались обычно призывом «Solidarieta fra operai tedeschi ed italiani!»[7] И ей очень нравилось, что он произносил это спокойно, без напускного воодушевления. Он вообще не был похож на проповедника, наоборот, ей казалось, что он — воплощенная деловитость, человек разума, он и трубку свою посасывал спокойно, способен был, не перебивая, выслушивать других минутами, а то и дольше, прежде чем что-то самому сказать, и во всех дискуссиях о стратегии и тактике стоял за то, что «возможно осуществить практически». А когда сам или кто-то из товарищей предлагал очередную листовочную акцию, он первым, хоть и с заспанными глазами, тащился на окраину в промзону к началу утренней смены и вставал там с пачкой листовок у каких-нибудь заводских ворот.

Какое-то время она и сама не понимала, с какой стати ходит вместе с Сильвано на все эти собрания и встречи, часто скучает там, иногда слушает, а иногда и нет, и многое кажется ей совершенно нереальным, и от этого даже как будто мурашки по спине. Какие-то обрывки и куски из того, что она слушала, казались ей кусками собственного, только вроде как похороненного существования, а теперь она заново открывала эти мысли и чувства, как будто извлеченные из-под земли, — они, оказывается, просто есть на свете независимо от ее возможностей и возможностей других людей, и они-то в конце концов пробудили в ней любопытство не только к Сильвано, но и этой совершенно иной жизни.

Она позволяла Сильвано брать ее с собой, не таскать за собой, а именно брать, под своды этого просторного подвала, столь не похожего на высвеченные красноватым или голубым неоном злачные места в центре города. А потом вдруг и ей самой захотелось что-то сказать, чтобы не оставаться совсем чужачкой среди этих незнакомых лиц, — например, о том, что это за жизнь у нее такая и что она про свою жизнь думает, или о своем итальянском паспорте, хотя она по-итальянски почти не говорит, да и по-немецки только — или почти только — на диалекте.

Прежде она бы сказала — «рехнуться можно» или «это совсем надо чокнутым быть», чтобы вот так, ни с того ни с сего, перед посторонними людьми о себе распинаться, себя наизнанку выворачивать, мучиться, стесняться, слова подбирать, короче, из кожи вон лезть, но рассказывать. Конечно же, тут рехнуться можно, а все-таки это значит поставить свою жизнь в ряд с остальными, и постепенно она начала себя спрашивать, а вот все эти «левые», все эти «товарищи» — они-то как и почему выдерживают это, с позволения сказать, существование, одинаково безысходное что за нейлоновыми занавесками в дешевых муниципальных квартирках, что за новенькими двойными рамами перестроенных крестьянских изб. Может, другая жизнь вообще лишь внизу, на равнине, легко дается, возле реки или вообще только в городе, на его улицах и площадях?

Глубоко за полночь они падали в постель, но чаще всего тут же кидались друг на друга, безмолвно, яростно, с одной-единственной целью. В самые страстные минуты Сильвано мог вдруг заговорить о смерти, лишь бы усилить ее наслаждение, и постепенно она научилась многое в этой маленькой смерти ценить, упиваться ею с ним вместе, ощущать родными его пальцы, его плоть, его дыхание. Вместе с ним она вкусила плотский голод, неистовую взаимную алчность языка, зубов, губ, и не было такой любовной стрелы, включая самые простецкие, из тех, что мелом на заборах рисуют, которая не пронзила бы им сердце, они оба изнемогали от наслаждения и усталости, изнуряя друг друга неистовостью этой невероятной, лицом к лицу, близости, исчерпывая ее и себя до дна, — но и в такие мгновения многое в их мыслях и даже в их чувствах оставалось до конца не исчерпанным, еще возможным.

вернуться

7

Да здравствует солидарность немецких и итальянских трудящихся! (ит.).