Выбрать главу

Пока сидели за столом, сторожиха съела не больше трех-четырех кусочков, вилка с подцепленной едой надолго, иногда на минуты, зависала над тарелкой, отправить ее в рот она забывала.

Едва ли не с радостью в голосе Флориан спросил мать, помнит ли та, как отец, который вечно норовил помочь накрыть на стол или убрать со стола, тоже вот этак крышку однажды уронил в горнице и, завидев, как крышка, встав на ребро, юлой вертится по полу, неистово гаркнул, после чего шмякнул на пол еще и сковороду, а потом, большим и указательным пальцем запустив крышку, словно волчок, сам принялся плясать между ней и валяющейся сковородой, топоча ногами и руки заложив за затылок, словно испанец. После выпивки, под хмельком, он иной раз был душа-человек, заметила сторожиха и отерла рот тыльной стороной ладони. Вот только в последние годы жизнь у него была — не позавидуешь, добавила она, принимаясь убирать со стола.

Да он всегда, наверно, такой был, мысленно возразила ей Ольга, она бы с удовольствием поведала Флориану, как во времена, когда отец еще не пил, трезвым как стеклышко он ложился на пол в ее комнате и, чтобы ее потешить, изображал извивающуюся змею: вихляя всем телом, полз на пузе от порога до самой кровати. Но перед сторожихой ей почему-то не захотелось об этом рассказывать.

Когда Ольга снова вошла в мертвецкую, отец лежал уже не на досках, а в светло-коричневом лакированном гробу, который столяр доставил после обеда. Мать, рассказывал Флориан, было спереди ухватилась, хотела помочь, но Фальт на самом-то деле в одиночку гроб по лестнице втащил, мать его только направляла слегка, чтобы он в стенку или в угол не ткнулся. В комнате стоял запах древесного лака. Отцовские ступни, заметила Ольга, до изножья гроба не достают, голова до верхнего края тоже, под голову уже подсунули подушку, маленькую подушку с печной завалинки, с вывязанным еще матерью узором из виноградных листьев, он клал ее под голову, когда ложился прикорнуть часок после обеда, а в последние годы и перед обедом, чтобы окончательно проспаться с похмелья. Гробовая крышка, прислоненная к стене, стояла тут же, неподалеку, на подоконнике лежали болты. А когда крышку завинчивать, это уж ей, Ольге, решать, сказала сторожиха.

Он давно уже отцу в глаза смотреть не мог, забубнил Флориан, стоявший рядом с ней у стены, отец ведь не только в последние недели сам не свой был, причем с каждым днем все хуже и хуже. Он, Флориан, вообще не знал, как это выдержать, даже подумывал совсем из дома уйти, у отца в глазах одно презрение и полное равнодушие, никаких желаний, от него, бывало, за целый день и слова не услышишь. Он, который прежде ему, Флориану, твердил, что за себя надо стоять насмерть, зубами и когтями отбиваться, как хорь, теперь, сидя дома, только в угол пялился. А оживал лишь в трактире, в «Лилии», где не однажды на потеху остальным гостям дурачился, перед стойкой вприсядку плясал, нелепо так, с подскоками, ноги-руки в разные стороны выбрасывал, а еще, как напьется, очень часто его, Флориана, изображал и передразнивал, молча, без единого звука, ему многие потом рассказывали. Ну, на других-то ему плевать, но отца жалко, за него, за отца, ему стыдно было, ведь он был уже больной человек, а к их сельскому врачу по доброй воле так ни разу и не пошел. Хотя именно в последние недели он в отце, как ни чудно, вроде как перемену одну заметил, к лучшему, что ли, — другие-то под конец в слабоумие впадают, а у него, наоборот, как будто внезапный какой-то возврат к прошлому ощущался. Они, конечно, почти и не разговаривали друг с другом, хоть ссор между ними никаких не было: отец ведь даже в подпитии, а вернее, особенно в подпитии с ним обращался как с неполноценным человеком, но все равно он, Флориан, подметил, что отец как-то прямее ходить стал и вид у него был уже не такой обиженный, как прежде, а, наоборот, снова внушающий уважение. И когда месяц назад его из школьного департамента заказным письмом уведомили об окончательном увольнении в связи с выходом на пенсию, он вовсе не сидел, как громом пораженный. Он этого письма словно и не читал вовсе: как ни в чем не бывало, будто он по-прежнему директор школы, обходил с проверкой классы и свои уроки продолжал вести. За столом он теперь лишь изредка позволял матери налить себе стакан вина, да и тайком к бутылке перестал прикладываться, по дыханию было заметно. В «Лилии» много дней, а то и недель не показывался, отправился туда, сколько Флориан знает, только вечером накануне. Еще после обеда в тот день он ему стихи читал, в горнице, причем Пастернака. Отец ведь от своих сибирских воспоминаний все никак отделаться не мог, снова и снова про свой плен рассказывал, словно для него это не страдание было, а самая главная его радость в жизни. Но в тот раз, ни слова ни о чем таком не говоря, он просто читал стихи, одно за другим, причем трезвый как стеклышко, зато после к ужину уже не вернулся. Мать сразу же его, Флориана, отправила отца искать, вернее, сразу ему сказала, чтобы в «Лилию» заглянул, но его вдруг, впервые в жизни, какое-то недоброе предчувствие обуяло и вроде как робость, прежде совершенно неведомая; ему, кто годами за отцом шпионил, в тот вечер это показалось совершенно недопустимым, и он остался дома, хотя до «Лилии» идти-то всего два шага, и эти два шага, возможно, отцу бы жизнь спасли. Он тогда подумал — сегодня-то ему кажется, будто это скорее отговорка была, — что отцу вроде как лучше с людьми посидеть, что как раз теперь, после письма из школьного департамента, это его отвлечет. Что плохого, если он в воскресный вечер сходит в трактир, в картишки перекинется — а дело как раз в воскресенье было. Теперь про тот вечер всякое болтают, сказал Флориан, одни рассказывают, будто отец с самого начала хотел затеять свару, другие, наоборот, утверждают, что по нему сперва вообще ничего такого не было заметно — наоборот, он даже, против обыкновения, картами по столу не шмякал, когда выигрывал, а ему в тот вечер везло, он много выигрывал, практически все время в выигрыше оставался, и единственное, чего никто толком не помнит, — сколько именно литров он выиграл и выпил. Их общинный врач осмотрел отца самое позднее через час после того, как его нашли, он двоих свидетелей из «Лилии» позвал, Наца и одного из каменщиков, которого они Пепи называли. С помощью матери им пришлось отца раздеть, ну и врач в заключении о смерти написал «сердечная недостаточность». И вот тогда он, Флориан, впервые увидел, до чего отец исхудал, просто жуть, кожа да кости, кроме живота, на нем мяса вообще не осталось. Тогда никто не додумался отцу глаза прикрыть, а он, Флориан, вообще хотел, чтобы они открытыми оставались до самой последней секунды, покуда гроб крышкой не накроют. Через сорок дней после смерти, так им сказали, надо заявить в магистрат о снятии с учета.