Выбрать главу

— Что?

— Когда Меламед явится и выскажет тебе свое мнение?

— Ужасно смешно.

— Конечно, смешно. Ты не понимаешь, что это абсурд?

— Да, он умер, но я не могу не считаться с его реакцией — пусть и воображаемой — на то, что я делаю. Все время, пока я писал сценарий, он являлся в моем воображении, что-то одобрял, что-то отрицал, реагировал на каждую мою сцену или фразу.

— Что скажет Меламед… Какая странная мысль. Следуя твоей логике, мы в конце концов должны будем спросить Меламеда, как он относится к самой идее фильма. Ты уверен, что он хотел бы увидеть себя на экране?

— Знаешь, он не был чересчур скромным. Конечно, он никогда не относился к тем, кто старается попасть в каждую газету, однако же знал себе цену и хотел, чтобы весь мир признал это. Я не сомневаюсь, что он был бы рад появлению фильма. Но только честного. Лживая картина, воплотившая лишь буйную фантазию страдальца-режиссера, возмутила бы его.

— Но Меламед умер, и в любом случае та интерпретация, которую ты даешь его жизни, — твоя интерпретация, а не его. Меламед не имеет к этому никакого касательства. Все, что он сделал, уже не принадлежит ему.

— Правильно. Дело не только в том, что его уже нет, но и в том, что фильм мой, а не его. Однако это рассказ о нем, Рита, а не обо мне. Объект фильма не плод моей фантазии, а реальный человек, который жил, дышал, творил и хотел, чтобы от него осталось нечто.

— Остались его записи. Это главное.

— Но я показываю и другие стороны его жизни, характеризующие его личность, вещи, которые были ему важны. Эти факты нельзя искажать.

— Интерпретация — не искажение. Ты смотришь на него и на его жизнь по-своему. Жизнь Меламеда подлежит толкованию, так же, как и его произведения.

— Но и его произведения заслуживают правильной оценки. Невозможно превращать их в то, чем они на самом деле не являются. Его жизнь и творчество — непреложный факт. Искусство Меламеда останется навеки вне всякой связи с какой-либо интерпретацией.

— Тут ты ошибаешься. Оценка произведения — эликсир его жизни. Без нее сомнительно само существование произведения. — Заметив недоуменный взгляд Итамара, Рита добавила: — Если некому воспринять и оценить чье-то творение, чего оно стоит? И более того, существует ли оно вообще?

— Сейчас я слышу не тебя, а твоего профессора. Ты хочешь сказать, что, если бы в мире не нашелся критик, способный проанализировать творчество Меламеда, его искусство не существовало бы вообще? Что без «аналитиков» у него нет самостоятельной ценности?

Рита снисходительно улыбнулась:

— Яне хочу вступать с тобой в дискуссию. Ты, в отличие от меня, специально не изучал этот предмет. Есть вещи, которые приняты сегодня во всем мире. Истина заключается в том, что ценность творчества Меламеда относительна и может меняться — в соответствии с изменением вкусов и концепций.

— Я не верю этому. Я не верю в пустые идеи. Это просто суесловие. Ценность творчества Меламеда абсолютна. Был он выдающимся певцом или нет — это уже вопрос оценки. Да, оценка может быть ошибочной, вполне вероятно, не все с ней согласятся. Но в любом случае есть абсолютное мерило ценностей. Ты не убедишь меня, что кантата Баха, которую мы слышали сегодня вечером, перестанет быть прекрасной через тысячу лет, даже если после всемирной катастрофы от человечества останутся всего несколько охотников за антилопами, бегающих голыми по пескам. В том и заключается особый талант Баха, его изумительный Божий дар. Его кантата будет и тогда столь же совершенной, как и в момент создания.

— Но ты же сам знаешь, что Баха не так уж ценили в его время, что признание пришло позже.

— Это только усиливает мои аргументы: нет связи между ошибочной оценкой, какой бы общепринятой она ни была, и подлинной ценностью вещи. И я верю, что пение Меламеда — то, как он слышал музыку и исполнял ее, — прекрасно по самым строгим меркам.

— Человеческие критерии…

— У нас нет других! Его записи останутся навечно, ты сама сказала, и ценность их останется неизменной. Какое оправдание может быть тому, кто пытается извратить их истинную сущность? И в то же время, какое оправдание будет тому, кто пытается извратить другие стороны его жизни?

— Но разве ты извратишь его выступления по радио и телевидению, если выключишь из них две-три фразы? Он был музыкантом, а не политиком.

— Он был разносторонним человеком, Рита. В этом секрет его обаяния, и поэтому — в том числе и поэтому — я захотел сделать о нем фильм. Сам Меламед, и это очевидно, придавал своей общественной деятельности большое значение.

— Можно подумать, что те слова, которые ты включил в сценарий, полностью выражают его позицию. Это тоже искажение, если уж ты настаиваешь. Может, лучше вообще не цитировать Меламеда, чем приводить его слова не полностью?

— В любом случае, когда пытаешься донести свою концепцию до зрителей в сжатом виде, неизбежно теряешь что-то. Тут я согласен. Но не принимать во внимание реакцию Меламеда — как я ее чувствую — я не могу. Признаю, возможно, он реагировал бы не так, как мне это представляется. Я даже не исключаю, что, вырывая его слова из контекста, я нанесу его образу больше ущерба, чем пользы. Но я не могу не видеть его гневающимся с небес, когда из сценария о нем вычеркивают слова, отражающие его позицию, то, во что он верил всем сердцем.

— Ты просто сводишь меня с ума. Ты что, видишь, как кто-то там, в облаках хмурит брови, и из-за этого готов разрушить все, над чем трудился годами?!

Так они долго спорили, не уступая друг другу. Рита была поражена. Когда Итамар злился, ей казалось, что перед ней совсем другой человек. Его упрямство, внезапные взрывы никак не вязались с его обычным спокойствием и деликатностью. Вдруг Итамар что-то вспомнил и улыбнулся:

— Ты знаешь, о чем я недавно думал? Мне пришло в голову сделать фильм о Моцарте… Подожди, не прерывай меня. Нет, не очередной рассказ о его жизни, а о том, как Моцарт спускается с небес на землю и видит «Амадеуса», видит весь этот ажиотаж вокруг картины. Скажем, он идет по улице и натыкается на афишу фильма. Он рассматривает лицо этого американского актера — забыл его имя, — играющего его самого, и улыбается. Потом он, то есть Моцарт, решает зайти в кинотеатр и посмотреть, что это за фильм. Свет гаснет, и вот на экране появляется Моцарт, музыкальный гений. Однако во всем, кроме музыки, это какой-то инфантильный клоун. Идея фильма, разумеется, абсурдна. Разве гениальную музыку может создать пустой, душевно незрелый человек? Разве, пусть наряду с некоторой инфантильностью, в личности Моцарта не было глубины, драматизма? И вот сидит настоящий Моцарт среди других зрителей, которые хрустят попкорноми завороженно смотрят на экран — и недаром, между прочим, лента снята отлично, — и видит он, как перевернули все с ног на голову и все переврали. И ради чего? Ради выигрышного интеллектуального трюка: показать конфликт между старательным, серьезным и якобы бездарным Сальери и инфантильным гением Моцартом, по случаю наделенным Божьим даром. Выхолостили образ Моцарта, и в результате показали какого-то вздорного американского парня, у которого имеется тайная страстишка: испещрять бумагу нотными знаками. И этот тип почему-то зовется Моцартом!

— Итамар, — сказала Рита и с нежностью погладила его волосы. — Какая блестящая идея! Написать сценарий о Моцарте, возвратившемся на землю!

— Пока что это не более чем идея. Знаешь что? Может быть, до «Амадеуса» он встретится с Пушкиным и немного пожурит его за то, что тот написал о нем.

— Пушкин? О Моцарте?

— Да. Пушкин написал «Моцарт и Сальери», маленькую трагедию. Шейфер, автор пьесы, по которой поставлен фильм, даже не потрудился ее упомянуть. Несмотря на явное сходство сюжетов. Может, я и ошибаюсь по отношению к Шейферу, но меня иногда удивляет наглость некоторых людей, в том числе и талантливых… Потом Моцарт встретится с самим Шейфером. Можешь себе представить, какие слова я бы вложил в уста Моцарта!

— Когда все эти идеи посетили тебя?

— Не знаю, откуда что взялось. Наверно, когда я шел домой пешком после обеда с Нурит.