— Несомненно, хорошее удобрение способно проникнуть глубоко и оказать влияние.
— Точно. Удобрение, оплодотворение и влияние. Все это не пройдет бесследно. Я не знаю, что привело нас к такому подъему, — может, ужасные войны, постоянное напряжение. По-видимому, этим вызвано ощущение, что необходимо достичь чего-то настоящего, успеть создать нечто значительное. А возможно, напряжение по-особому обострило чувства. Придет день, и это явление будут изучать в Оксфорде и Кембридже, в Гарварде, Принстоне и Сорбонне. Мы счастливчики, что живем в такое время. Множество литературных открытий происходит ежемесячно. И это только те, о ком мы знаем. А сколько талантов остаются незамеченными! Посмотри, Итамар, что делается вокруг. Возьми, к примеру, Мерав и Риту. С какой профессиональной серьезностью они относятся к нашему делу! Разве это не поразительно? Итамар утвердительно кивнул головой.
— И поэтому я не завидую тем, кто жил в ту эпоху. Во времена Леонардо или Микеланджело, — продолжал Каганов. — А если уж мы вспомнили о Флоренции, то разве наша академия не современное воплощение Лоренцо Медичи? Что бы они были без него? И где бы я сегодня был без академии?
— Каманский говорил, что у вас возникла какая-то проблема в связи с «Незрелым виноградом»?
— Да, одно место в сценарии.
— Но по-видимому, и в моем сценарии что-то им мешает. Не имею понятия, что именно, но у меня нет ни охоты, ни желания менять сценарий, над которым я работал три года.
— Надо проверить. Как правило, у них замечания общего порядка. Они действительно указали мне на кое-что в «Незрелом винограде», просили изменить. Ты можешь себе представить, каким я был: начинающий автор с гипертрофированным «эго». Каждое написанное слово — откровение. Боже упаси притронуться к святому тексту! Видимо, и ты точно так же относишься к своему сценарию, это естественный этап творческого развития.
— И все-таки вы внесли исправления?
— Сражался я отчаянно. Но под конец меня убедили, что я заблуждаюсь. Сегодня, когда я думаю об этом и обо всем том, что случилось с тех пор в стране, о нравственно-концептуальных изменениях, произошедших у нас, я не понимаю, как я мог быть так нечувствителен к тому, что делается вокруг. И за эту нечувствительность пришлось бы заплатить дорогую цену. Я не достиг бы того, чего достиг, если бы не исправил сценарий.
— Вы хотите сказать, что не смогли бы снять фильм без их субсидии?
— Не только это. Даже если бы я снял его, меня бы уничтожили. И справедливо. Я бы совершил творческое самоубийство. Ты знаешь, я хотел, чтобы в финале, когда Джемаль направляет автомат на детей в автобусе, это был настоящий «узи». Представляешь — настоящий автомат, а не игрушечный! В моей последней сцене он должен был открыть огонь по детям, вместо того чтобы преподнести им пластмассовый «узи» как подарок на Пурим. Какое патологическое искажение образа! Но я находился в плену примитивных схем, которые мне вдалбливали с младенчества. Трудно поверить, что это было всего семь лет назад. Какое же расстояние прошел я с тех пор!
— И как они вас убедили?
— Они доказали мне, что такой человек, как Джемаль, не мог бы стрелять в детей. Это противоречит логике образа Джемаля, который с таким дружелюбием обслуживает клиентов в баре «2000» в Яфо. Несмотря на их презрительное к нему отношение. Который отдает Йоселе последний кусок хлеба перед тем, как они расстаются на берегу моря. Немыслимо, чтобы Джемаль, такой благородный, стал безжалостно убивать невинных детей.
— Так всегда с положительными образами, они вечно устраивают нам проблемы.
— И поэтому я принял их точку зрения. Я должен был справиться со своим подсознанием, которое приводит вопреки логике к такого рода аберациям. Подсознание чуть не превратило все мои скрытые страхи, наши общие страхи в кинематографическую действительность. Как будто все, что происходит у нас на улицах, должно найти свое выражение в произведениях искусства. А где нравственное здравомыслие? Кино — это колоссальная ответственность. Я говорю это абсолютно серьезно: на нас возложена большая ответственность. Благодаря современной дигитальной технологии наши фильмы сохранятся навечно. Нужно думать о будущих поколениях, понимать, как они будут судить о нас.
Каганов прикурил сигарету, несколько раз затянулся, затем продолжил:
— Я собственноручно чуть было не укрепил стереотипы, которые вбили нам в головы. Ведь чтобы создать новую действительность, нужно абстрагироваться от самих себя и выстроить другую психологическую реальность, так как подлинная, страшная действительность существует по сути дела в наших головах. Именно по этой причине Авнер так страдает в конце фильма. Он понимает, какую чудовищную несправедливость он совершил по отношению к Джемалю, который был ему другом — в той мере, в какой палестинцы готовы принять его в качестве друга, — когда прыгнул на него и выхватил «узи», в конце концов оказавшийся всего лишь игрушкой. Зритель тоже вместе с Авнером думает, что автомат настоящий — в этом и заключена ирония, Итамар. Все было нашей фантазией. Авнер, с его скрытыми страхами, символизирует всех нас, все израильское общество. И против этой тупой слепоты надо бороться. Разве у нас есть другой шанс?
— Мой фильм совершенно иного сорта, он вообще не касается этих проблем, — возразил Итамар.
— Да, фильм о певце классики — это изысканность. Но большой мастер не должен руководствоваться только эстетическими категориями. У него есть и общественная роль. Ради одного этого стоило бы создавать произведения искусства. Если ты можешь повлиять, пусть немного, на нашу действительность, то все творческие муки оправданы. А что тебя, собственно, беспокоит? Разве в фильме о камерном певце может быть нечто не устраивающее академию?
V
Ближе к вечеру Итамар направился в университетскую библиотеку гуманитарных факультетов. Недавно он узнал, что существует телевизионная передача о Меламеде, и захотел ее посмотреть.
Сначала он искал книги Мурама, писателя и драматурга, имя которого Каманский назвал в числе других членов приемной комиссии академии. «Если ты до сих пор его не читал, стоило бы до завтра ознакомиться с каким-нибудь его произведением, — посоветовал ему Каманский, пока они спускались в лифте. — Возможно, и Омер Томер будет там, он почти всегда приходит с Мурамом на заседания комиссии. Я надеюсь, ты уже успел посмотреть его выставку?»
Но Итамар никогда не слышал об Омере Томере, кураторе музея «Макор», и даже не был в этом музее. «Немножечко культуры! — поучал его Каманский и посоветовал побывать на выставке еще сегодня. — Посмотришь хотя бы главный зал».
Итамар без труда нашел в библиотеке две пьесы Мурама, а потом кассету с записью передачи о Меламеде. Он отыскал свободную кабину и надел наушники. Это был один из сюжетов в программе «Доступно каждому», которую транслировали полгода назад по случаю пятилетия со дня смерти певца. Сперва показали отрывок из его выступления в Зале принцессы Вильгельмины в Стокгольме. Ему аккомпанировала Сильвия. Меламед, в черном смокинге с бабочкой, волосы с сильной проседью зачесаны назад, стоял перед роялем и пел песню Шуберта из цикла «Прекрасная мельничиха».
Несмотря на скверное качество записи, нельзя было не поразиться исполнению Меламеда. Как всегда, Итамар был очарован полным, казалось бы, отсутствием напряжения в его голосе, легкостью переходов, естественностью дыхания. Голос Меламеда был чист, прозрачен и глубок. Выражение лица и жест полностью соответствовали тексту и музыке. Все было гармонично, совершенно, хотя Итамар знал, сколько крови и пота стоили эта легкость и простота. Он закрыл глаза, и песня целиком завладела им. Музыка Шуберта и текст Мюллера, которые сплелись, как нити в ткани, переполнили Итамара печальными мыслями, унесшими его далеко от маленькой библиотечной кабинки.
Телевидение оборвало песню посредине, там, где пастух признается ручью в своей любви к мельничихе. Итамар раздраженно вздохнул и открыл глаза. Почему музыка так действует на него, так властвует над его душой? Почему она способна швырнуть ее наземь или вознести на небеса? Необъяснимо. Ведь речь идет о реальном продукте человеческого мозга. Как получается, что сигналы нейронов заставляют его забыть о земном и улететь в нереальный мистический мир, туманный и безбрежный? Итамара всю жизнь мучили «вечные вопросы» о смысле человеческого существования. Они не оставили его и сейчас. Может быть, этот факт свидетельствовал о его незрелости, о некоей ущербности в его развитии?