Клара. Знаю, ты выпивал рюмку, гулял, стараясь отвлечься... Никаких денег, никаких надежд, и в глазах детей застыл немой вопрос... И я избегала твоего взгляда... Но о чем ты думал все то время, о чем ты думал?
Мартин. Я думал о многом, чаще всего о детях, которые ушли от меня, — о Лизелотте и о Лоренце. Иногда они снова были со мной, им было столько лет, сколько я хотел... мои маленькие овечки, они опять были со мной. Молодая женщина целует меня, показывает своего ребенка, берет цветы, которые я принес, наливает воду в вазу, ставит цветы и с улыбкой говорит: смотри, какие красивые. Юноша везет меня на машине к аэродрому, далеко-далеко, по зеленому полю к небольшому ангару. Мы останавливаемся, выходим из машины, и он выводит из ангара маленький самолет... потом мы летим выше туч, далеко над морем, видим изрезанные берега неведомых островов, реки, бегущие среди лесов, льды, вечные льды... Я и мой молодой Икар... Иногда я видел тебя, видел, как вхожу к тебе в комнату... Тысяча девятьсот восемнадцатый год, ты три дня ждала меня в отеле «Бельведер», в твоем чемоданчике лежала буханка хлеба, ночная рубашка и баночка джема, а в сумке — пудра, носовой платок и десяток сигарет... сигареты были для меня. Ты ждала три дня, ты была мне не жена и даже не невеста...
Клара (перебивая его). И мне было столько же лет, сколько Лизелотте. (Короткая пауза.) Слышишь?
Пауза.
Ты слышишь?
Мартин. Да, я слышу... Ты поэтому мне о ней рассказала?
Клара. И поэтому.
Мартин. Да? А еще почему?
Клара. Я сидела на кровати и плакала, потому что портье хотел меня выгнать. У меня не было ни денег, ни паспорта, ни багажа. Я ушла из дома без спроса, ничего не сказав. В семнадцать лет, в отель под названием «Бельведер», а на улицах запах голода, и серые фасады домов выглядят так, будто знают, что чему-то пришел конец.
Мартин. Да, чему-то пришел конец. Кто-то сказал, будто в городе убивают тех, кто носит офицерские погоны, а на мне были офицерские погоны. Я уже три недели был лейтенантом. Но меня не убили, когда я шел через заслоны, патруль дал мне буханку хлеба и четыре сигареты... и отобрал у меня пистолет. Я был рад от него избавиться. Портье в «Бельведере» подозрительно на меня посмотрел, узнав, что я иду к тебе в номер, но я отдал ему хлеб, и его подозрения рассеялись.
Клара. Зачем тебе нужно было пить и бродить в одиночестве, чтобы все снова увидеть? Ведь я была дома и ждала тебя.
Мартин. Ты не всегда была дома и не всегда ждала, не правда ли?
Клара (тихо). Да.
Мартин. Ты встречалась с каким-то мужчиной. Я не знал с кем. Не хотел этого знать.
Клара. Ты все еще не знаешь, кто это был?
Мартин. Нет.
Клара. Хочешь знать?
Мартин. Нет. Я хотел бы знать только одно: зачем ты это сделала?
Клара. Не знаю зачем. Не хочу об этом говорить. Это была точно хворь... и она быстро прошла.
Мартин. Тебе больно об этом говорить?
Клара. Да, больно, это еще мучительнее, чем смерть Лизелотты.
Мартин. Тогда не будем говорить. (Другим тоном.) А дети до сих пор молчат.
Клара. Да, до сих пор молчат. Альберт ни за что не пропустит своей прогулки с женой и ребенком. Через парк, вокруг пруда, они выпьют кофе с пирожными в ресторане, сфотографируются у памятника Барбароссе, вернутся назад через парк, обойдя пруд, поднимутся на вышку, снова щелкнут фотоаппаратом, запечатлеют резкую линию горизонта, над которой, подобно мачтам потонувших кораблей, вырисовываются колокольни, редкие крыши домов, похожие на обломки кораблекрушения. Мой сын Альберт родился уже взрослым: приветливый, интеллигентный, не эгоистичный... он всегда чувствовал, когда мне было плохо, приходил на кухню или в столовую, садился на кровать, раскладывал пасьянс и, отрываясь от карт, поглядывал на меня с улыбкой или как бы ненароком дотрагивался до моей руки. Взрослый с пеленок. Школа, университет, работа, прелестная жена, милый ребенок и сам он отличный супруг. Двадцать лет каждое воскресенье он фотографирует с вышки колокольню в Банвейлере. Он увеличивает снимки — пятьдесят на пятьдесят, — а потом смотрит на них через лупу. Ты когда-нибудь разглядывал его фотографии? Когда на них смотришь, просто захватывает дух... Вспоминаешь, что тридцатилетнему отцу семейства, который изображен в саду около церкви, уже пятьдесят, а его десятилетнему сынишке — тридцать, и он теперь играет с десятилетним мальчиком, своим сыном, а пирог на столе всегда один и тот же: сливовый пирог со взбитыми сливками. По снимкам видно, как растут деревья, растут, пока их не срубят... и на их месте вырастают новые деревья, — поселок почти не меняется. (Взволнованно). Ты разглядывал когда-нибудь все эти фотографии подряд, одну за другой? Их ведь тысячи, тысяча раз повторяется все тот же поселок, снятый в воскресенье с вышки... куры у ручья, надпись на колокольне, которую, наверно, так никто и не прочел, небо вечереет, хотя на снимке этого и не видно... Банвейлер в дождь, в жару, в снег, в войну, в дни мира... деревушка, каких не счесть на этой убийственно унылой равнине. Мой сын Альберт, по воскресеньям возвращается с прогулки ровно в половине седьмого. В тридцать пять минут седьмого он позвонит нам или примчится на такси. Который час?