На своего бывшего хозяина, на нового его красавца - жеребца Васька глядел из-за ограды таким сложным взглядом, в котором все было: и радость, и надежда, что его возьмет сейчас Мустафа на пристяжку, и ненависть к новому буланому, и обида, и отчаянье наконец.
Добежав до угла ограды, он стал бить в нее ногой, стараясь перебить колючую проволоку и вырваться. И он не ржал даже при этом, он как-то выл по-собачьи, тоскливо и глухо. Выпуклые глаза его были жалки и, пожалуй, страшны. Алевтине Прокофьевне показалось даже, что он плачет. Неестественным было бы взять и зарезать такое сильное еще и явно разумное животное... Она закричала:
- Мустафа, найди мне покупателя на Ваську. Я продам за свою цену!.. Скажи там кому-нибудь, слышишь?
- Э-э, - отозвался Мустафа. - Кто его теперь купит? Скоро зима, никто не купит... Кому говорить будем?.. Нема кому говорить!
Но он сказал все-таки, когда торжественно привез автомобиль в город; это была слишком радостная минута, чтобы не сказать, и в тот же день вечером к Алевтине Прокофьевне приехал другой извозчик Усеин с шишкой, он же "Лошадиная смерть", - старик лет шестидесяти с огромным турецким носом, с маленькими светлыми готскими глазами, безотказно еще грузивший на подводу пятипудовые мешки, весь в глубоких морщинах и соответственно, но непостижимо расположенных на лице красных наростах и с большущей жировою шишкой на правой стороне шеи.
Летом, когда дела его шли хорошо, он жирел, тогда вырастала чудовищно и шишка, зимою худел, и шишка становилась гораздо меньше; теперь она была средняя. Лошадей он любил менять часто, по-видимому, это было у него в крови - нечто вроде болезни. В три-четыре недели из каждой новой лошади он делал клячу, и та, на которой он приехал теперь, - рослая чалая кобыла, - еле переставляла ноги, распухшие во всех суставах, шла и гремела костями.
К большому удивлению Алевтины Прокофьевны, чуть только подошел, тяжело ступая и с кнутом за очкуром, Усеин к Ваське, тот отскочил, подобрав хвост, и потом, все оглядываясь, уходил от него в явном страхе, так что и Алевтина Прокофьевна сказала:
- Однако смотри ты, как он тебя боится!
- О-он зна-ает! - хитро подмигнул поочередно обоими глазами Усеин и вдруг добавил строго: - Копыта ему мягкий, кузнец ковать не хочет!.. Л-о-шадь очень старый: годов двадцать... На нога спорчен...
- Ну, все-таки лучше твоей! - даже обиделась Алевтина Прокофьевна.
- Бери мою, - тебе все равно на резня!.. Двадцать рублей тебе додачи. Ну?.. Айда!
И Усеин поднял черную (должно быть, уголь возил) широкую ладонь, чтобы сразу ударить по рукам.
- Это чтобы у меня тут твой скелет бродил, - испугалась женщина, - а ты чтоб моего мерина увечил?
- Ну, а что - увечил-увечил!.. Как это увечил?.. Я его, чтоб он да на постель спал? А, хозяйка!.. Я его, чтоб работал. Правда я говорю?
Усеин тоже обиделся. Нахлобучил шапку и отвернулся. Шишка и огромный нос делали его так очень похожим на пеликана. Уныло стояла на дороге совершенно мокрая и дрожащая чалая кобыла, иногда сгибая тонкую шею дугой, чтобы дотянуться губами до пыльной сухой травы на обочине.
- У меня тут Васька будет себе пастись, и хоть никто колотить его не будет, - начала думать вслух Алевтина Прокофьевна. - Недели через три, когда захолодает, его зарежут, так хоть мясо будет поросятам и собаке тоже... А ты его до резни еще раньше доведешь да вдобавок колотить его все время будешь...
- Прощай! - совсем осерчал Усеин. - Когда такой дело, - прощай!.. Жалко, сколько я время терял с тобой зря, ай-яй-яй!
И он пошел. И потом звонко загремели вниз по дороге его линейка и кости его кобылы, и показалось Алевтине Прокофьевне, что Васька в первый раз поглядел на нее благодарно и почтительно.
Ульрих обладал маленькой странностью: иногда он, подойдя к кусту, просовывал в него голову, осторожно, медленно, и как будто что-то старинное, лет этак за сто до своего появления на свет, вспоминал при этом. Медленно-медленно переставлял он, продвигаясь, не лапы даже, а каждый мускул лап, и не то что замирал, а совершенно переставал замечать окружающее. Как будто обыкновенный куст казался ему сплошь наполненным какими-то тайнами, и эти тайны он теперь постигал.
Такое в мышастом доге нравилось Алевтине Прокофьевне. Она даже наедине пожимала плечами, подымала высоко брови и так удивленно следила за ним издали, чтобы не испортить ему настроения.
Но поросята, эти трехмесячные пацю-пацю, необыкновенно жизнерадостный и занятой народ, они совершенно не выносили ничьей задумчивости и, подбегая с обеих сторон к Ульриху, добродушнейше хрюкая, хватали его за уши или за отвисшие брыжи.
И вот сразу пропадало всякое очарование воспоминаний дожизненного, Ульрих ляскал зубами, ворчал, подбрасывал голову, смотрел презрительно, морщил нос, старался показать, что даже и запах поросят чрезвычайно ему противен.
Однако он и сам был еще молод - годовичок - и не больше как через минуту сам начинал заигрывать с ними, и тогда подымался на дворе очень веселый кавардак. Поросята, разбежавшись, то один, то другой подталкивали его снизу в живот, а он старался ухватить их зубами за совершенно круглые и плотные, как футбольные мячи, спины. Так втроем добегали они до мерина...
Вопросительно подымая на него морды, с разбега останавливались поросята, хрюкали и пятились, потом со всех ног прыскали к дому, а Ульрих лаял, припадая к земле, и ждал, когда мерин погонится за ним.
Как величественный бронтозавр, обреченный в пищу подвижным и прожорливым ящерам аллозаврам, но не понимающий своей обреченности, Васька притворно двигался на дога, мотая головой, а дог обращался в притворное же поспешное бегство.
Ночи становились уже долги.
Сначала часов до десяти мелькали на шоссе мятущиеся огни автомобилей, и гулко доносился их бег. Потом темнота, тишина и колючее перекати-поле, на которое то и дело натыкались губы.
Иногда в тишине скоплялись тучи, и начинал сразу колотить частый крупный дождь. От него укрыться было некуда, - не было здесь сарая. Васька мог только терпеливо ждать, когда дождь устанет наконец бить его по ребрам. Иногда подымался холодный порывистый ветер, что было хуже. Васька подходил тогда к новой ограде, которую поставил от него Михаил Дмитрич, и глядел на кухню. Он упорно уныло думал, что хорошо бы было, если бы его пустили постоять за кухней. Он тихонько ржал, чтобы о себе напомнить. Он ожесточался, что его никто не слышит, и бил копытами в землю. Но ничего не оставалось больше, как идти снова рвать колючую траву и подставлять худые бока ветру.
Сидел Савелий, приземистый старик с седой и лысой уже головой, но с рыжими еще, широкими фельдфебельскими усами. Он только что вылегчил поросят (оба были боровки) и теперь в тени лохматого кипариса около дома вытирал платком лысину и говорил:
- Муха их не должна беспокоить, если в темном их помещении продержать дня два... Потому что, хозяйка, дня за два так у них там все затянет, - ни-и чер-та-а не бойтесь!.. Ведь это же младенцы считаются - им что?
- Так они ведь, бедные, неизвестно куда забежали от страха! недоуменно глядела на Савелия Алевтина Прокофьевна. - Если бы вы их связали...
- Ну, куда же они от родимого корыта забечь должны? - весело подмаргивал Савелий. - В балке где-нибудь легли - прижукли... Кушать захотят - прибегут. У меня их, подобных, до сотни было, - в лесу по горам я их пас... До двадцать шестого дозволяли, а потом уж запрещение вышло... А там же, конечно, орешки буковые кучами гниют, желуди... Свинья в лесу завсегда сыта бывает и может даже сала на палец приобресть... Ходишь так вот с ними, бывало, думаешь: облегчать ведь надо, а человека подходящего в лесу где возьмешь? Вот я один раз наточил свой ножик на камушке да сам начал... У меня рука легкая оказалась, - ничего... Сразу пошло безо всяких потерь... А потом я уж начал и барашков и бычков и так что даже до жеребцов достукался... Приходят люди: "Дядя Савелий, так и так..." Ну что же тут сделаешь с людьми? Отказываться? Это делов немного, конечно, - отказаться всякий способен, - идешь, конечно.