— О том, что в Чернобыле произошло что-то очень серьезное, я догадался утром 26 апреля. На третьем этаже нашего здания у кабинета директора Института атомной энергии им. И. В. Курчатова академика Александрова постоянно находились взволнованные люди, многие здесь же, в коридоре, что-то спешно писали на листках, слышалось слово «Чернобыль». Я на тот момент руководил небольшой группой физиков-экспериментаторов, в 1984 году мы впервые в СССР, да и на всем континенте зарегистрировали реакторные антинейтрино на Ровенской АЭС и выполнили ряд интересных исследований. Для этого нам пришлось научиться достаточно точно считать, как накапливается радиоактивность в реакторе. Ночью 29 апреля мне позвонил руководитель отделения общей и ядерной физики, где я работал, Спартак Тимофеевич Беляев и попросил срочно приехать «по поводу аварии в Чернобыле». Требовалось оценить, сколько и какой радиоактивности накопилось в топливе четвертого блока за время его работы. Типовые расчеты оказались крайне неточными, они в десятки раз отличались от того, что показывали радиохимические анализы первых проб воздуха и почвы. Поэтому Беляев и усадил нас за новые расчеты. Вычислительных машин под рукой не было, и каждый из группы считал какой-то кусок программы, передавая листочек с результатами другому. Через сутки с небольшим мы получили результат. Значительно позднее десятки лабораторий провели такие же расчеты и выяснилось, что мы ошибались не более чем на 20 процентов — вполне достаточная точность.
Шли дни, и стало ясно, что из Москвы, по телефону, быстро решать возникающие задачи не получится. Простой пример: из Чернобыля звонят и сообщают, что, по-видимому, почти все топливо из реактора выбросило в машинный зал. Почему возникли такие подозрения? Специалисты ехали на бронетранспортере вдоль стены машинного зала и измеряли дозу: в определенной точке она вдруг во много раз увеличивалась. Было 15, 18, 20 рентген в час и вдруг сразу 2000. Потом снова доза резко падала. Напротив этой точки в стене имелась щель, через которую, как предположили, и «светило». Я быстро прикинул: для того чтобы такое стало возможно, следовало в машинном зале к этой трещине привалить много тонн топлива, но и тогда показания прибора росли бы гораздо более плавно. Оказалось, при замерах дозиметр в этом месте опускали прямо на кусок выброшенной топливной сборки. Вопросов возникало все больше, и потому мне стало ясно: надо ехать в Чернобыль. Катастрофа совпала с другой бедой: умирала от рака моя мама. Помню, как сказал ей, уже практически неподвижной, произносившей слова с трудом, что работаю в оперативной группе, помогающей с расчетами и экспериментами Чернобылю. Мама сразу вспомнила, что чернобыль — это сорт полыни, горькой степной травы. И неожиданно попросила меня открыть Библию, которая всегда находилась при ней. Я прочел слова из Откровения Иоанна Богослова, их позже сотни раз цитировали в связи с чернобыльской катастрофой: «Третий Ангел вострубил, и упала с неба большая звезда, горящая, подобно светильнику, и пала на третью часть рек и на источники вод. Имя сей звезде полынь». Мама пристально посмотрела мне в глаза: «Солнышко мое, поезжай туда. Мне скоро будет лучше. Надо ехать, я знаю это, я чувствую. Чернобыль — твоя звезда, нельзя уйти от судьбы, твое место там».
Накануне моего отъезда в Чернобыль были похороны мамы, а перед этим меня вызвал к себе Александров. Он сидел страшно усталый в своем кабинете, где находился, по-видимому, и день, и ночь, а ведь к тому моменту ему было за 80, и сказал: «Я посылаю вас не только работать в оперативной группе, но и присутствовать на заседаниях правительственной комиссии. Там нужен человек, который разбирается в ядерной физике. Не переживайте, если ваших предложений никто слушать не будет. Но если начнут замахиваться на то, чего делать ни в коем случае нельзя, если это приведет к переоблучению людей, обращайтесь к руководителю оперативной группы, звоните мне и любыми путями остановите это». Я поехал, еще не зная, что буду ездить по этому маршруту сотни раз и жить по графику: 18 дней в Чернобыле (время, которое там разрешалось проводить) — 12 дней в Москве. Командировка растянулась на 20 лет.
Помню, как впервые ехал в «Ракете» вверх по Днепру, как переоделся в рабочую одежду: нитяные носки, солдатское белье и костюм защитного цвета. Помню слова «Добро пожаловать в Чернобыль!», произнесенные с капитанского мостика. В правительственной комиссии, при которой я должен был состоять консультантом, меня встретили совершенно неожиданно: «Вы можете русским языком сказать, кто вы такой? Профессию свою можете назвать?» Ответил, что я физик. «Нам физики не нужны, на кой черт нам физики! Нам нужны специалисты по реакторам!» Много раз потом я сидел на заседаниях комиссии в уголочке, вокруг меня были люди в ватниках с нарисованными на плечах генеральскими звездами, директора институтов и министры. Тогдашний зампред Совета министров и председатель комиссии Борис Евдокимович Щербина прямо оттуда периодически звонил председателю правительства Рыжкову. Для меня было совершенно невероятно попасть в эти круги, поэтому я боялся сказать что-то лишнее. Несколько раз поднимал руку, считая, что можно найти решение и дешевле, и лучше. Слова мне не давали. Все изменилось после одного случая. 21 октября 1986 года, в самый разгар работ по сооружению «Укрытия», меня нашел Валерий Алексеевич Легасов, академик, замдиректора нашего института и член правительственной комиссии, и повел меня прямо в кабинет Щербины. А тот огорошил новостью: в реакторе, судя по всему, началась цепная реакция. Почти одновременно произошло три события: в нижних помещениях блока стала расти температура, в воздухе на площадке повысилась активность аэрозолей, к тому же вертолетчики, каждый день летавшие над блоком, доложили, что доза над развалом составила 35 рентген в час — в 4 раза больше, чем за день до этого. Нужно было быстро оценить, что происходит, ведь на площадке находились тысячи человек. Я спросил, сколько у нас есть времени. «Могу дать вам час». Тут же ко мне приставили специального человека из КГБ, который фиксировал все мои действия и распоряжения и заставлял, как при допросе, подписывать каждый лист бумаги.