— А когда ты в «Современнике» служил, отец ходил на твои спектакли?
— Не на все. Я не любил, когда он приходил. Мне очень не нравилась эта ситуация. Она мне казалась очень пошлой. Все смотрят не на спектакль, а на то, как папа смотрит на сына. Тут я был абсолютно прав и до сих пор так считаю. Сразу какая-то фигня мещанская возникает. Тоже мне наследный принц.
— И ты не смотрел в театре работы Полины Константиновны?
— Я смотрел работы дочери на видео. Очень внимательно. И с третьего курса начал приглашать к себе в театр. Мне всерьез нравилось то, что она делает. Мне такая артистка очень нужна.
— Папа только тобой так впечатлялся или вообще был хорошим зрителем?
— Он был потрясающим зрителем. Очень эмоциональным. Помню, мы вместе смотрели балет, кажется Начо Дуато. Три пары мужчин и женщин, шесть совершеннейших виртуозов. Сначала они долго танцевали в тишине, а потом зазвучала гитара. Когда наступил антракт, папа сказал: «Господи, как прекрасно!» — и зарыдал. Его всего трясло. С ним такое нередко бывало. Он впечатлялся серьезнейшим образом, его словно волной накрывало. Папа еще в детстве приобщил меня к симфонической музыке. Рассказывал про дирижеров, обращал внимание на рассадку оркестрантов, призывал прислушиваться, как они разминаются, настраиваются по гобою. Я долгое время не воспринимал живопись, считал ее каким-то отсталым видом искусства, в то время когда существует кино. Невежество...
— И тогда отец говорил: «Я поведу тебя в музей...»
— Ходили, но я почему-то очень долго догонял. И вдруг с какого-то момента живопись стала для меня одним из самых великих видов искусства. А папа ее очень хорошо знал. Как и архитектуру. Водил меня по Ленинграду, рассказывал. Был человек образованный, напитанный всем этим. Отсюда и любовь к старинной мебели. Он ее собирал, выискивал где-то, откуда-то привозил, ремонтировал. В доме толклись какие-то мастера. Я на всю жизнь ее возненавидел, потому что во всем этом было невозможно существовать. Невозможно ни развалиться, ни сесть на ручку кресла. Все ломалось. У меня идиосинкразия на антикварную мебель.
— Ты живешь в хайтеке?
— Нет, я очень люблю нормальный, крепкий, простой деревенский стиль. Здесь, в кабинете, все в папином духе. Это же он начал его обставлять, а я уже продолжил. У меня все было бы по-другому.
— А как в семье относились к материальным ценностям, к заработкам, деньгам?
— Мне трудно об этом говорить, потому что подобные темы считались неприличными у нас в доме. Причем мне это дали понять в самом раннем детстве. Я помню свою неудачную детскую шуточку. Я что-то, видимо, попросил, а мама мне сказала, что у нас нет денег и надо экономить. А я возьми да ответь, мол, у папы в одном кармане тысяча и в другом — тысяча. Сначала мама возмутилась, что это за разговор, потом при мне рассказала папе. Я полез под стол от стыда, что, правда, не составляло большого труда, потому что тогда я еще ходил под него пешком. Скрылся от этого позора, который на меня обрушился. Также считалось неприличным обсуждать, кто сколько зарабатывает и вообще кто богатый, а кто бедный. И уж совершенно невозможно было говорить о том, кто знаменит, а кто нет. Однажды мне папа увлеченно рассказывал про какого-то артиста или музыканта, а я возьми и спроси: «А кто знаменитее: он или ты?» Папа сразу помрачнел и попросил никогда больше такого глупого вопроса не задавать. Все. Точка. Он умел вдруг очень сгустить атмосферу. Говорил тихим голосом и смотрел тяжелым взглядом из полуприкрытых век. Два раза в юности он со мной вот так конфликтно, воспитательно поговорил. Всего несколько фраз буквально. Ничего страшнее не помню. Это было невыносимо. Он же Скорпион по гороскопу.
Один раз ему показалось, что я более нетрезв, чем это, на его взгляд, допустимо. Я и не пьян был, а так, немного выпивши после какой-то институтской вечерухи. Он вдруг зашел ко мне в комнату и спросил, почему от меня пахнет. И я буквально стал его молить: «Папочка, папочка, пожалуйста, не надо». Дело не в том, что он говорил, а как. В нашем театре есть несколько человек, которые работали еще с папой. Так они мне рассказывали, дескать, вот ты бегаешь, орешь, страх нагоняешь, а Аркадий Исаакович умел тихим голосом так сказать, что человек вылетал отсюда, как намыленный, и никогда больше не появлялся.
— И в семье отец оставался главным?