Молитва его со времени встречи стала совсем иной.
С тех пор, как из уст Учителя он услышал слова о Боге, имя - Отец Небесный, точно Бог пришел к нему из какой-то заповедной глубины, из сокровенной тьмы Святого Святых и, такой далекий, страшный, неприступный стал так близко, совсем рядом. Он чувствовал так часто эту близость, точно самый воздух кругом него и в нем самом был напоен Богом.
И это чувство достигало в нем такой остроты, что, беседуя с кем-нибудь, он останавливался на полуслове, чтобы отдаться вполне захватывающему ощущению таинственной близости.
Чувство Бога и его близости сливалось в нем с еще более сильным и новым чувством близости к Учителю. Граней тут не было. Одно переходило в другое. С Учителем он был всегда. И даже когда на короткие часы с ним разлучался, все-таки реально ощущал его присутствие. И когда ложился с наступлением ночи на ложе, к радостному чувству покоя, наступившего после дня ходьбы и утомительных трудов, присоединялось бесконечно более радостное чувство неразлучности с Любимым даже здесь, в полном мраке, в глубоком и сладком сне. Иногда это чувство сосредотачивалось просто где-то в сердечной глубине, иногда оно сопровождалось светлыми видениями.
Тогда казалось, что сам Учитель неслышно подошел к изголовью и склонился так низко, что длинные пряди волос касаются лица, а глаза, ЕГО глаза, льют лучи, смотрят с нежной и грустной любовью в самое сердце.
И тогда Иуда просыпался, вслушивался в тишине и, смотря на далекие звезды через открытую кровлю, неслышно плакал слезами умиления и восторга.
Он понял теперь, о чем была его тоска там, раньше, когда он был еще один. Он понял, что всю жизнь искал только этой встречи, о ней томился, ее предчувствовал, любил всем существом своим ТОГО, за кем шел теперь, любил, еще не зная его, любил, кажется, с самой колыбели. Теперь он ничего не желал, ни о чем не мечтал. Быть всегда с ним, ловить взоры его глаз, слышать его голос, касаться его рук, наслаждаться его словами и его молчанием - в этом был последний предел возможного и мыслимого, человеческого и сверхчеловеческого, земного и небесного блаженства.
И вдруг что-то оборвалось, надломилось внутри..
* * *
Кажется, это нарастало уже давно, но открылось вполне только теперь, в последние дни...
Иуда просто не хотел замечать того, что в нем случилось, не хотел думать об этом, потому что оно как призрак вставало между ним и его счастьем: но это "оно" было неотступно и могущественно. И вот Иуда уже не может больше с ним не считаться. Он мучительно всматривается в его темную пустоту, ищет его корней в далеком прошлом, спрашивает себя: когда и откуда оно пришло.
И день за днем встают в его памяти странные видения этих двух последних лет, проведенных вместе с Учителем...
Самыми светлыми, неповторимо радостными были, конечно, первые дни, первые месяцы их странствия.
Они бродили тогда большей частью по Галилее, где так по особенному голубеет небо прозрачное, так ласково солнце, так благоуханны цветы и даже травы.
В длинных, легких одеждах, бездомные и свободные, переходили они из города в город, из деревни в деревню, по широким желто-зеленым просторам, по берегам прозрачно-задумчивого, таинственного и тихого, как небо, озера.
Иуда был тогда в каком-то непрекращающемся восторге, почти опьяненным. И этот же восторг, это же опьянение он видел на лицах всех: и ближайших учеников, и собиравшейся и вновь разбегавшейся изменчивой толпы. Все точно нашли что-то такое, чего искали всю жизнь и оттого стали радостными и совсем простыми, как дети, которых они подводили к Учителю; точно Учитель, как там, в Кане, в эти самые первые дни, прикоснулся легким движением руки к холодной влаге, наполняющей чашу жизни, и она вдруг заискрилась, заиграла, засверкала на солнце сладким и опьяняющим вином...
В этом общем возбуждении оставался спокойным и всегда тихим, кажется, только Учитель. Но его спокойствие и тишина казались безоблачными, до дна просветленными прозрачно-голубым лучистым сиянием.
Где-нибудь на берегу или на поляне останавливались. Нестройный гул голосов стихал, и после нескольких минут глубокого, ненарушаемого молчания, проносившегося над толпой, сидевший посредине Учитель начинал говорить...
Его слова не походили на проповедь... Он говорил совсем просто: говорил о солнце, о маленьких птичках, кружившихся в теплом воздухе, о больших белых цветах, благоухавших у его ног... а если он и приводил слова закона, они точно оживали в его устах, точно спадала с них какая-то мертвая давящая тяжесть, и они становились тоже простыми и радостными в своей простоте, как все вокруг него.
И каждый раз, когда он говорил "Отец Небесный", точно какая-то волна проносилась над толпой, само небо казалось голубее и прозрачнее, ближе и вместе с тем бездоннее, и сердце содрогалось, таяло и пламенело.
Иуда любил в часы этих бесед смотреть на лица слушающих.
Кое-кого из толпы он знал, но гораздо больше было неизвестных вовсе, сошедшихся из разных мест. Однако и эти неизвестные казались обычно знакомыми, такие были у них простые лица, встречающиеся так часто, на каждом углу, на каждом перекрестке. И вот эти-то обыкновенные, точно подернутые пылью лица, в часы бесед изменялись, становились новыми, непохожими на себя. Ранним, еще серым утром, первые лучи солнца, упав на холодную полумглу, зажигают все предметы своим сиянием, и серая дымка спадает, уступая место теплому, розовому зареву... так розовели и золотились от каких-то разливавшихся в воздухе лучей, эти глаза и лица.
Все точно сдвигалось, сходило со своих мест, становилось необычайным. Старые делались как дети, дети казались иногда серьезными, как взрослые, от мудрых отлетала их мудрость и осеняла головы самых простых и неученых. Женщины, о которых другие учителя говорили, что лучше разбить скрижали закона, чем передать их им - они длинными вереницами располагались у ног его, неотступно ловя каждое его слово и иногда тихо плакали, и это казалось всем естественным и понятным, и никого не удивляло.