Рука и сердце Софии Джейн были завоеваны заочно сказочно красивым молодым человеком, которого она помнила еще курносым мальчуганом с локонами, как у нее, только покороче, в белой рубашечке с оборками у ворота и шотландской юбке в серо-розовую клетку. Он приходился ей троюродным братом и был так на нее похож, что их принимали за брата и сестру. Их деды были кузенами, и в позднейшие годы, будучи уже за ним замужем, София Джейн замечала у него те же свойства, которые возмущали ее в старшем брате: недостаток целеустремленности, неумение собраться в острый момент, философическую мечтательность, несклонность заниматься практическими делами, привычку затеять что-нибудь и бросить свое начинание — пусть кто хочет, доводит до конца — и глубокое убеждение, что все окружающие должны радоваться возможности его обслуживать. Она боролась с этими пагубными чертами у брата, и у мужа тоже — в пределах, допускаемых супружеским долгом, а через многие годы столкнулась с ними же опять у двух из своих сыновей и у нескольких внуков. Но ни в одном случае не добилась победы — эгоистичные, равнодушные, никого не любящие, они жили и закончили свои жизни так же, как начинали. Однако сама бабушка в неустанных стараниях исправить их выковала свой воистину удивительный характер. У ее мужа был такой же фамильный зоркий глаз, как у нее. Ему было неприятно и страшновато видеть, как она несгибаемо упряма, как убеждена, что заведомо права во всех случаях жизни, и не только права, но и не подлежит критике и что ее мнение, по любому, пустяковому поводу, — самое главное, им недопустимо пренебрегать и нельзя от него отмахиваться. Они росли рядом, но в переломный момент он исчез — уехал в университет, а потом в путешествие; она о нем надолго забыла, а потом, увидев его снова, забыла, что он собой представлял. Она была жизнерадостной, живой и миловидной, в голове у нее теснились тщеславные желания, и умопомрачительные фантазии грозили толкнуть ее за какую-то запретную грань. Ей часто снилось, будто она утратила девственность (добродетель, в ее понимании) — единственное, что давало ей право на уважение, сострадание, даже на самую жизнь, и после ужасных моральных мук, маскирующих ее физические ощущения, она пробуждалась в холодном поту, в смятении и страхе. Про кузена Стивена говорили, что он стал «необузданным», но этого и следовало ожидать. Ведь он, конечно, ведет бурную сладкую мужскую жизнь и знаком со злом, при мысли о котором у нее шевелятся волосы на голове. О, упоительная, таинственная, свободная и страшная жизнь мужчин! Она подолгу о ней думала. «Ах ты, маленькая мечтательница!» — говорили отец или мать, застав ее грезящей наяву — глаза влажные, на губах неопределенная улыбка — над пяльцами или над книгой или просто сидящей лицом к стене, уронив руки на колени. Она специально на этот случай заучила отрывки нескольких высокопарных стихотворений и с чувством декламировала их, когда спрашивали, о чем она задумалась; а иной раз напевала в ответ какую-нибудь печальную песенку, из тех, которые, она знала, им нравятся. Подбежит к фортепиано, одной рукой наиграет мотивчик, еще и скажет: «Мне вот это место больше всего нравится», не оставляя у них сомнения в том, чем заняты ее мысли. Так она провела всю свою молодость, ни разу себя не выдав; и только уже в пожилом возрасте, когда умер муж и распылилось имущество и бабушка одна, с детьми на руках, взялась устроить им новую жизнь на новом месте, взвалив на себя всю ответственность мужчины, но без мужских привилегий, она, можно сказать, стала честной женщиной; однако же она всегда была честной, до страсти. Исключительно честной. Всю жизнь.
Теперь, когда они сидели с няней под деревьями, обе состарившиеся и уже завершая свое сражение с жизнью, она пощупала атласный лоскут и сказала:
— Несправедливо, что у сестры Кизи было свадебное платье из этой кремовой парчи, а у меня — всего лишь из кисеи в горошек…
— Времена были тяжелые в тот год, когда вы выходили замуж, мисси, — отозвалась няня. — Тогда погиб весь урожай.