Это были хитрые слова мудреца. Их объяснили, как должно было — великой скромностью гениального баснописца.
Такого помпезного зрелища, как юбилей Крылова, литературная Россия еще не знала. На банкет, которым открылось торжество, съехались сановники, придворные, министры, аристократы, чиновники, седые генералы, литераторы, художники, артисты.
Торжество началось с объявления царского указа о награждении Крылова орденом со звездою за отличные успехи и долговременные труды на поприще отечественной словесности. Орден вручили Крылову сыновья царя. Министр просвещения говорил речь о «благонамеренном» народном поэте, о чистом, нравственном направлении его творчества. Один оратор сменял другого, пели специально написанные для сего случая стихи, гремела музыка, звенели бокалы. Крылова увенчали лавровым венком. Лавровые венки подносили ему благодарные читатели, братья по перу. Речи говорились самые смиренные и верноподданные. Только Жуковский сказал «не то». Вспомнив о Дмитриеве, он некстати помянул Пушкина. «На празднике нашем, — говорил он, обращаясь к Ивану Андреевичу, — недостает двух, которых присутствие было бы украшением и которых потеря еще так свежа в нашем сердце. Один, знаменитый предшественник ваш на избранной вами дороге, недавно кончил прекрасную свою жизнь, достигнув старости глубокой... Другой, едва расцветший и в немногие годы наживший славу народную, вдруг исчез, похищенный у надежд, возбужденных в отечестве его гением...»
«Бестактность» Жуковского была исправлена министром просвещения Уваровым, получившим от царя цензорские полномочия на время юбилея: ни одна строка о том, что происходило на юбилее, не могла быть опубликована без разрешения министра. Недопустимые слова о «едва расцветшем» и «вдруг исчезнувшем» Пушкине были вычеркнуты из отчетов о юбилее красным карандашом Уварова.
И. А. Крылов в последние годы жизни.
С портрета художника Легашева.
Но в казенное официальное торжество, которое должно было послужить основанием для дальнейшего газетного грома о «просвещенном» царе, «друге литературы», врывались чистые, правдивые, неофициальные голоса. «Мы еще были в колыбели, когда ваши творения уже сделались дорогою собственностью России и предметом удивления для иноземцев, — говорил князь Одоевский. — От ранних лет мы привыкли не отделять вашего имени от имени нашей словесности... Ваши стихи во всех концах нашей величественной родины лепечет младенец, повторяет муж, вспоминает старец; их произносит простолюдин, как уроки положительной мудрости, их изучает литератор, как образцы остроумной поэзии, изящества и истины...»
Крылов в глубокой задумчивости сидел за столом, усыпанным цветами. Вся долгая жизнь — а ему сегодня исполнилось 69 лет — проходила перед его глазами. Начинаясь где-то в давние, екатерининские времена бурным родником, она постепенно превращалась из маленького ручейка в широкую, полноводную реку, с течением замедленным, плавным и могучим... Она расширялась, берега удалялись друг от друга, и вот-вот река должна была стать безбрежной и неприметно слиться с безграничным морем. А слившись с морем, все реки теряют свои имена.
Но не забвение ожидало Крылова. У него было свое русло в океане жизни, в сменяющих друг друга поколениях родного народа. Его имя хранилось для бессмертия.
И, взяв один из лавровых венков, которыми щедро наградили его сегодня, он разобрал его и раздал по листику лавра всем, кто пришел приветствовать его, завидовать, негодовать или восхищаться.
ЗАКАТ
Орехи славные, каких не видел свет;
Все на отбор; орех к ореху — чудо!
Одно лишь только худо:
Давно зубов у белки нет.
Юбилеем подводился итог жизни. Торжественные статьи, золотые, серебряные и бронзовые медали с изображением баснописца, речи, похожие на погребальные слова, стипендии его имени, учрежденные почитателями... Все это было утомительно и, пожалуй, не нужно. Рядом с Крыловым на юбилее сидели новые люди — ни одного старого товарища, старого друга. Все они уже ушли, умерли. Это была вечная ошибка, ирония жизни — награждать старую белку возом орехов...
На закате дней восхваляли его талант. А разве тридцать лет назад он был менее талантлив?
Вот у него сейчас слава, богатство, а счастья нет, как не было его и пятьдесят лет назад, а оно могло быть, если бы он тогда владел тем, чем владеет сегодня.
Но Иван Андреевич не умел горевать. Горе — это удел слабых. Жизнь — это труд, вечный труд, только он приносит радость.
Крылов продолжал трудиться — готовил последнее издание. Он приводил в порядок те двести пять басен, что написал за долгую свою жизнь.
Пять месяцев спустя ему в последний раз пришлось вернуться к новым рифмам. С грустью сочинял он эпитафию для надгробия Елизаветы Марковны.
Все вокруг него умирало. Старый мир рушился.
Старость отягощала плечи Крылова. Под тяжестью лет он становился еще грузней, еще медлительней.
С каждым месяцем ему труднее было вставать по утрам, чтобы итти в должность. Ему разрешалось иногда не приходить вовсе, и тогда он лежал на широком диване в гостиной, похожей на пыльную сцену заброшенного театра. Смутные зеркала, тусклые столы красного дерева, угасшие краски английских ковров и выцветших гобеленов — все походило на декорацию и бутафорию. За окном шумел, грохотал, затихал город, шел снег, хлестал дождь, светило солнце, рассветы всех оттенков отражались в перламутровых от старости стеклах окон. А Крылов лежал недвижно, прикрыв ноги клетчатым пледом, и только синий табачный дымок призрачно свидетельствовал о том, что тут еще теплится жизнь.
Время, казалось, остановилось, как большие часы, чьи стрелки бессменно показывали десять минут одиннадцатого. Давным-давно хозяин затерял ключ, и, стоя в своем углу, как надгробный страж времени, они молча караулили покой своего господина. И в шелковом чехле, похожая на длинный серебристый кокон, висела на стене дорогая, работы итальянского мастера скрипка с лопнувшими струнами.
Редко приходили к Ивану Андреевичу гости. Они говорили с ним негромко, как с больным, и это его раздражало. Хозяин не подавал виду, гостеприимно улыбался, шутил, не выпуская изо рта сигары в длинном мундштуке. Она погасала постоянно. Он звонил. И тогда входила с тоненькой восковой свечкой постаревшая Фенюша или девочка, помогавшая ей по хозяйству. Накапав воску прямо на овальный столик красного дерева, придвинутый к дивану, она укрепляла свечку и, осторожно прикрыв за собой дверь, уходила. Все чаще и чаще думал Иван Андреевич о том, что ему идет восьмой десяток.
Он завел себе превосходную английскую коляску. Ему было трудно ходить. Быстро уставали ноги. Даже во дворце, куда его время от времени приглашали, он старался бывать редко. На службе он дремал. Пора было на отдых. Он подал прошение об отставке- Ее приняли. «По уважению долговременной службы и не в пример другим», как сказано в последнем аттестате Ивана Андреевича, ему полностью сохранялось жалованье по библиотеке в сумме 2 486 руб. 79 коп. серебром в год, сверх пенсии в 6 000 рублей ассигнациями.
Весною 1841 года Крылов оставил службу, удалился на покой. Из шумного центра столицы он переехал на Васильевский остров. Здесь была тишина. Свободно росли деревья — никто их не подстригал, не уродовал, не сажал за решетку. На улицах, вдоль тротуаров, зеленела трава. Это была тихая провинция в шумной столице. Поэт доживал свой век, как генерал в отставке.
Он почти перестал бывать в «свете», почти ни с кем не встречался и только изредка выезжал в Английский клуб. Широкая коляска, запряженная парой коней, не спеша катилась по городу, где Иван Андреевич провел почти всю свою жизнь. Все вокруг менялось. Петербург строился, тянулся вверх трубами новых фабрик и заводов, полз в стороны, подминая под себя пустынные болота и чахлые перелески.