Колокола кремлевских и слободских звонниц гудели тоскливо и заунывно. Побрели к Скородому — мощной деревянной крепости на высоком земляном валу. Перед валом — глубокий водяной ров. Бревенчатая стена в три добрых сажени. В стене тридцать четыре стрельни с проездными воротами и около сотни глухих башен; стрельни нарядные, в четыре угла, обшитые тесом. На стенах и башнях грозно поблескивают бронзовые пушки.
У Яузских ворот стояли стрельцы с бердышами; разморило на солнышке, скучно зевали.
— По какой нужде, милочки? — спросил один из служилых.
— За царевой милостью, батюшка, — отвечал Семейка. — Оголодали в деревеньке.
— А-а, — кисло протянул стрелец. — И на Москве не слаще. Без мужичья тошно. И чё прётесь?
Лицо стрельца стало злым, но в ворота пропустил. Селяне зашагали Яузской слободой. А заунывный благовест все плыл и плыл, мытарил душу.
Из узкого кривого переулка выехали встречу три подводы. На подводах сидели возницы в смирной[7] одеже. Из-под рогож торчали босые ступни. Селяне перекрестились.
— На погост, — вздохнул Семейка. — Однако ж без родичей.
— То божедомы из Марьиной рощи, — догадался Афоня, не раз бывавший и живший в Москве. — В Убогий дом покойничков повезли… А вон, глянь, еще подвода… Еще! Да что же это, господи!
Угрюмо в слободе. Тусклые, серые лица; унылые, тягучие песнопения из храмов.
Чем ближе к Белому городу, тем гуще толпа по дороге. Все тянутся на Великий посад: нищие и калики перехожие, блаженные и кликуши, мужики из деревень и слободской люд; бредут с пестерями, сумами, кулями.
— К царевам житницам, — молвил Афоня. — Айда и мы, мужики.
— Не торопись, оглядеться надо, — степенно сказал Семейка. — У тебя на Москве есть знакомцы?
Бобыль призадумался.
— Знавал одного старичка, с Болотниковым к нему заходил. Занятный дед. Да вот не помер ли.
— Веди, Афоня. Авось здравствует. Далече?
— На Великом посаде, в Зарядье.
Не доходя Знаменского монастыря свернули в заулок, густо усыпанный курными избенками черного тяглого люда. Шмоток ступил к покосившемуся замшелому срубу, ударил кулаком в дверь, молвил обычаем:
— Господи, Иисусе Христе, сыне божий, помилуй нас, грешных!
— Входи, входи! — раздался из избушки молодой голос.
Афоня с Семейкой вошли в сруб. За столом, при сальных свечах, сидели двое стрельцов в лазоревых кафтанах. Рослые, молодцеватые; потягивали бражку из оловянных чаш. Семейка покосился на Шмотка. Привел же, баламут! Афоня приставил посох к стене, снял шапку, перекрестился на Богородицу.
— Хлеб да соль, служилые. Здоровья вам.
— С чем пожаловали? — спросил лобастый русокудрый детина.
— Ты уж прости, служилый, коль трапезе помешали. Живал тут когда-то дед Терентий. Из кожи хомуты выделывал. Не ведаешь ли?
— Как не ведать, — усмехнулся детина. — То мой отчим.
— Отчим? — всплеснул руками Афоня. — Так у него мальчонка Аникейка был. Ужель ты?
— Я самый. Аникей Вешняк.
— Вот радость-то, осподи! — воссиял Шмоток. — Экий ладный да пригожий. А меня не признаешь, Аникей? Я с твоим отчимом три года жил.
— Афоня Шмоток?
— Афоня! — и вовсе возрадовался бобыль.
Шагнул к стрельцу, облобызал. Вешняк позвал мужиков к столу.
— Да мы тут не одни, — кашлянул в бороду Семейка.
Стрелец вышел из избы, подпер крутым плечом дверной проем, рассмеялся
— Всей деревней… Уж не за хлебом ли снарядились?
— За хлебом, служилый.
Детина приметил среди толпы синеокую женку, подмигнул:
— И ты к царю, пригожая?
Василиса не ответила, опустила глаза.
— Да ты не пужайся, Аникей. Мы ненадолго, — сказал Афоня.
— А чего мне пужаться? — весело молвил детина. — Места хватит. Глянь на пустые избы. Заходите и живите с богом.
— А где ж хозяева? — спросил Семейка.
— Господь прибрал. Мор на Москве, православные.
Глава 4
КНЯЗЬ ВАСИЛИЙ
Ночь.
Над боярским подворьем яркие звезды. Серебряный круторогий месяц повис над звонницей Ивана Великого. Караульный, блеснув секирой, рыкнул гулко и тягуче:
— Погляды-ва-ай!
— Посматрива-ай! — вторит ему дозорный с боярской житницы.
Внизу застучали деревянными колотушками сторожа и воротники, свирепо залаяли цепные псы.
Настороже боярская усадьба, лихих пасется. Время лютое, что ни ночь, то разбой.
Не спится, не лежится на пуховиках князю Василию. Кряхтя, облачается в шубу, берет слюдяной фонарь и тихонько спускается из опочивальни на красное крыльцо. Дебелый, скудобородый, подслеповатый, чутко ловит ухом перекличку сторожей. Бдят, неслухи! Но все едино веры им нет. Поорут, поорут да и спать завалятся. Что им княжье добро, не свое, душу не тяготит.