— Люба ты мне.
Но Варька вдруг опомнилась, соскочила с лавки и метнулась к двери.
— Ты что?.. Аль наряду те мало? Так я ишо достану, царевной тебя разодену.
— Не надо мне ничего, Евстигней Саввич.
— Не надо? — обескуражено протянул Евстигней. — А что те, голуба, надо?
— Под венец хочу, — молвила Варька и вновь, звонко рассмеявшись, выбежала из горницы.
На другой день Гаврила ходил тихий и понурый, кося глазом на хозяйский подклет. Там пиво, медовуха и винцо доброе, но висит на подклете пудовый замок. А голова трещит, будто по ней дубиной колотят.
Вяло ворочал вилами, выкидывая навоз из конского стойла. Пришел Евстигней, поглядел, молвил ворчливо:
— Ленив ты, Гаврила. И пошто держу дармоеда.
Гаврила разогнулся, воткнул вилы в навоз. Кисло, страдальчески глянул на хозяина.
— Ты бы винца мне, Саввич. Муторно.
— Кнута те! Ишь рожа-то опухла. У-у, каналья! Чтоб до обедни стойла вычистил. Да не стой колодой. Харю-то скривил!
— Дык, не нальешь?
— Тьфу, колоброд! Послал господь работничка. Я тебе что сказываю?
Гаврила скорбно вздохнул и взялся за вилы. А Евстигней, бубня в бороду, вышел из конюшни.
«Давно согнать пора. Одно вино в дурьей башке… Да как прогонишь?» подумал, почесав затылок Евстигней.
Нет, не мог он выпроводить с постоялого двора Гаврилу: уж больно много всего тот ведал. Мало ли всяких, дел с ним вытворяли. Взять того же купчину гостиной сотни. Без кушака уехал Федот Сажин. Гаврила ходил и посмеивался.
— Ловок же ты, Евстигней Саввич. Мне бы вовек не скумекать.
Норовил схитрить, отвести от себя лихое дело:
— Полно, Гаврила. Удал скоморох кушак снес.
— Скоморох… А из опары-то что вытряхивал? Хе…
Евстигней так и присел: углядел-таки, леший! И когда только успел? Поди, за вином крался: в присенке бражка стояла. Надо было засов накинуть. Ну, Гаврила!
— Ты вот что… Не шибко помелом-то болтай. Ступай на ворота.
— Плеснул бы чарочку, Саввич. Почитай, всю ночь Федоткиных мужиков стерег.
Глаза у Гаврилы плутовские, с лукавиной, и все-то они ведают.
— Будет чарка, Гаврила. Айда в горницу. Варька!.. Неси меды и брагу.
Напоил в тот день Гаврилу до маковки, даже три полтины не пожалел.
— Прими за радение, Гаврила. И чтоб язык на замок!
Гаврила довольно мотал головой, лез лобызаться.
— Помру за тя, Саввич… Все грехи на себя приму, благодетель. Нешто меня не ведаешь?
Видел Евстигней: будет нем Гаврила, одной веревочкой связаны. Ежели чего выплывет, то и ему несдобровать…
Евстигней пошел от конюшни к воротам. Выглянул из калитки на дорогу. Пустынно. Обезлюдела Русь, оскудела. Бывало, постоялый двор от возов ломился, не знаешь, куда проезжих разместить — и подклет, и сени забиты. Зато утешно: плывет в мошну денежка.
Ныне же — ни пешего, ни конного, торговые обозы стали редки. Лихо купцам в дальний путь пускаться: кругом разбой. Того гляди и постоялый двор порушат.
Перекрестился и повел глазами на Панкратьев холм. Вот и там безлюдье, не шумит мельница, не машет крыльями, не клубится из ворот мучная пыль. Мужик летом голодует, весь хлеб давно съеден, пуст сусек, надо жить до нови. А и ждать нечего: на Егория, почитай, ниву и не засевали, — остались на селе без овса и ржицы. Побежал мужик в леса, на Дон да за Волгу. Худое время, нет мошне прибытку.
Евстигней, заложив руки за спину, пошел в горницу. В сенцах столкнулся с Варькой. Та пыталась увернуться, но в сенцах тесно, вмиг угодила в сильные, цепкие руки.
— Не надо… Пусти!
— Не ори, дуреха. В храм завтре пойдем. Беру тебя в жены.
ГЛАВА 10
ССЫЛЬНЫЙ КОЛОКОЛ
Позади послышались громкие выкрики:
— Но-о-о! Тяни-и-и!.. Тяни, леший вас забери!
В ельнике мелькнула фигура всадника в красном кафтане.
— Стрельцы, — насторожился Васюта.
Сошли с дороги в заросли, притаились. Показался обоз. Впереди, по трое в ряд, ехали стрельцы с бердышами; за ними следовала подвода с железной клеткой.
— Господи боже… Что это? — изумленно и оробело прошептал Васюта.
Обоз и в самом деле был необычным. В клетке везли не татя лихого, не государева преступника, а… колокол в черном покрывале. Три мощных гривастых бахмата тащили по размытой дороге диковинную телегу.
За подводой шла густая толпа увечных колодников, нищих, слепцов, калик перехожих, юродивых во христе. Звон цепей и вериг, заунывные вопли и стенания, глухой ропот; рваные ветхие армяки и дерюги, сермяги и рубища; медные кресты на грязных шеях; торбы, сумы переметные, суковатые палки, клюки и посохи.
Парни перекрестились.
— Что же это, а? — вновь недоуменно молвил Васюта. — Пошто колокол в клеть заключили?
Иванка кивнул на дорогу.
— Пошли.
— Там же стрельцы. Схватят.
— Не схватят. Людно тут. И чую, не для сыска стрельцы посланы. Не робей, друже.
Незаметно сунулись в толпу. Шли молча, слушая молитвы и возгласы:
— Великий боже, смилуйся! Пощади христово стадо. Отведи беду от мира, даруй милость, господи!
— Грех, велик грех содеялся! Не простит владыка небесный.
— Святой храм поруган. Богохульство, православные!
— Все беды от Годунова!
— Святотатец! Младого царевича не пожалел.
— А Углич, хрещеные? Разорен град, пусто ныне в слободах.
— Посадских исказнил смертию, душегуб…
Обок с Болотниковым, припадая на левую ногу, тащился квелый калика в разбитых лаптях; брел молчком, дышал хрипло и натужно, опираясь костлявой рукой на рогатый посох.
— Куда колокол везут, отец? — спросил его Болотников.
Калика не ответил, глаза его блеснули лихорадочным огнем, лицо ожесточилось.
— Не пытай его, сыне. Борискины каты язык у него вырвали, — угрюмо ответил старый нищий.
— За что? — живо обернулся к нему Болотников.
— За слово праведное, сыне. Из Углича мы. Вот и Микита с нами бредет. На торгу о Годунове рек. Хулил его яро. Истцы в темницу сволокли, а там палачи потешились. Ныне к нам пристал. А бредем мы в град Ростов чудотворцу Авраамию помолиться.
— А этих за что? Пошто колодки вдели?
— То слобожане наши. Колодки им Годунов пожаловал. Поди, наслышан, сыне, о царевиче Димитрии? Годунов к нему своих убивцев подослал. Прибыли в Углич дьяк Битяговский, сын его Данила да родич их Никита Качалов. Злыдни, сыне. Всех их повидал. Я-то у храма Преображения с каликами по пятницам стаивал. Не единожды убивцев зрел. Худые люди, особенно Михаила Битяговский. Обличием страшен, зверолик. Пужалась его царица Марья и пуще глаз стерегла наследника, не разлучалась с ним ни днем, ни ночью. Кормила из своих рук, не вверяла ни злой мамке, ни кормилице. И все ж не устерегла затворница Димитрия. Некому было остановить лиходеев, но присутствовал всевышний мститель! Пономарь соборной церкви, поп вдовый Федот Огурец в вековой колокол ударил. В этот самый, кой на телеге. Народ ко дворцу прибег, узрел царевича мертвого на дворе, а подле мать и кормилицу. Марья убийц назвала. Михаила Битяговский на колокольню кинулся, норовил было звонаря скинуть, да не вышло. Народ схватил и порешил Михаилу, а вкупе с ним и сына его, и содругов.
Осерчал люто Бориска. Нагнал в Углич стрельцов, дабы народ усмирить. Слобожан многих сказнили. Другим отрезали языки и в Сибирь погнали. Запустел ныне град Углич.
— Выходит, и набатный колокол сослали?
— Сослали, сыне. За Камень[45], в град Тобольск. Повелел Годунов именовать сей колокол бунташным.
— И колодников в Сибирь?
— Туда, сыне. Убоги они, немы.
Болотников понурился, на душу навалилась глыба. Кругом неволя, кровь, горе людское. Тяжко на Руси, в железах народ. Даже колокол в клеть посадили.
Подле загремел веригами блаженный, завопил истошно:
— На кол Бориску! На кол ирода-а-а!