- Ковер… вверх на карниз… и побыстрей… — прохрипела она, наконец, иссохшим горлом, бессильно опустилась на раскаленный, пахнущий горелой пылью ворс, прижалась к нему пылающей щекой и закрыла горячие шершавые веки.
Перед глазами, словно кольца дыма, выпускаемые вальяжным пижоном–курильщиком, плавали искрящиеся радужные круги. А голова, казалось, была забита одной, но очень большой мыслью, чрезвычайно важной и нужной, но настолько объемной, что, чтобы поместиться в одной простой голове стандартного размера ей пришлось ужаться до предела, и теперь никто, в том числе она сама, не мог понять, про что была эта мысль изначально, и была ли вообще.
Так жарко, так удушающее душно, так обжигающе горячо не было даже в самом сердце Шатт–аль–Шейхской пустыни в самый лютый полдень.
Интересно, можно ли превратиться в мумию при жизни?..
Едва ковер коснулся теплого камня карниза, Серафима кинулась в прохладное прибежище прихожей [219], блаженно прижалась к холодной внешней стене грудью, потом спиной, и сползла по корявому камню на пол, судорожно глотая иссохшим, словно выложенным картоном ртом почти ледяной воздух ночи.
Если бы при ее прикосновении камень зашипел и начал плавиться, она бы ничуть не удивилась.
Ей потребовалось минут пятнадцать, чтобы прийти в себя.
Когда мир вокруг одумался и неохотно, мелкими шажками, но вернулся в твердое состояние из жидко–газообразного, когда перед глазами и под ногами перестало все течь, кружиться и клубиться, когда рьяные кузнецы, наконец, успокоились и стали стучать так, словно оплата им шла почасовая, а не сдельная, она глубоко вдохнула–выдохнула еще раз, и снова заставила себя думать о сундуке и ковре, а не о зимних заснеженных просторах родного Лесогорья и самых полноводных, полных блаженной прохладой реках Белого Света.
«Яйцо… Сколько оно может весить?
Надо размышлять логически. Предположим, простое яйцо длиной в семь сантиметров весит… сколько? Грамм сто? Меньше? Семьдесят? Восемьдесят? Пусть семьдесят, считать легче… Значит, методом экспатриации… экспроприации… экстраполяции… короче, этим самым методом приходим к выводу, что яйцо размером три тридцать будет весить… весить будет… триста тридцать килограммов. И плюс сундук. Сколько может весить это стеклопосудное изделие? Наверное, много… Ладно, ёж с ним, с сундуком… Теперь надо определить грузоподъемность ковра. Он рассчитан на пять человек. Плюс сержант. Один весит, ну, пусть, килограмм восемьдесят. Значит, шесть… четыреста восемьсот. Уже лучше. Я вешу… ну, не больше семидесяти. Опять же, чтоб считать было легче. С яйцом вместе — четыреста. Значит, на сундук остается килограммов восемьдесят. По–моему, укладываемся. Первая хорошая новость за весь вечер…
Дальше.
Если я буду стоять на самом краешке ковра, на том, который метр двадцать, то другой такой краешек, то есть, почти целый ковер — кусок в метр тридцать минимум — можно будет завести под сундук посерединке поперек его широкой части, и таким макаром поднять его сюда.
При этом нам будет мешать парапет вокруг карниза — точнее, его участок в три метра тридцать сантиметров. Потом дверной проем будет маловат… Но это уже их проблемы. А потом… потом… Стоп. Потом будет потом.»
И Серафима решительно, хоть и не слишком уверенно поднялась на ноги, сжала в руке покрепче Иванов меч и принялась кромсать и рубить предполагаемые препятствия на пути побега сундука с таким рвением, словно они были ее личными врагами.
Чего ведь не сделаешь, чтобы не додумывать такую жутко–неприятную и неприятно–жуткую мысль до конца…
А конец у этой мысли был таков: «…а потом, когда сундук окажется в прихожей, его надо будет протащить сквозь еще один дверной проем метр семьдесят на метр, который увеличить никакими мечами не представляется возможным.»
Когда каменная пыль осела, царевна придирчиво оценила масштабы разрушений, померила габариты проломов старым офицерским мечом, удовлетворенно кивнула и стала руками растаскивать обломки стены и перилл по углам, чтобы, не приведи Господь, ни один не попал в недобрый час под хрупкое дно хрустального ларя и не привел к катастрофическим последствиям для всего Белого Света.