Вот с другой стороны открылся Павлу инструментальщик Меченый. И трудно все было совместить, что знал о нем Павел. Немыслимо, чтобы он мог схватить булыжник у дома Святкина, но немыслимо также, чтобы от него так вот запросто ушла жена, осиротив при живом отце дочку. А как он допекал Стокопытова в школе? Но ведь и Стокопытов на работе относился к нему не лучше? Зачем, почему? Чего не хватает людям, чтобы они были людьми? Может быть, одного — правды?
Павел посмотрел на светлое пятно у кровати, на шляпки гвоздей, вздохнул. Ж-жизнь! Кто же он такой в конце концов, этот случайный друг? Вор, продавец, шофер, инструментальщик — золотые руки, доморощенный философ?
— С ворами-то после не встречался? Я слыхал, от них после не так просто отойти? — спросил он.
Костя смотрел исподлобья, в прищуренных глазах — холодный, металлический блеск.
— С ворами проще, — сказал он. — Была одна встреча, не предусмотренная расписанием, если правду сказать. В общем, когда отбыл я свое, решили мы с Настей свадебное путешествие сделать, поехали в мой родной город. Помню, в гости нас понесло и запозднились здорово, шли через мост в третьем часу ночи. А на мосту двое прогуливаются, в брюках клеш. Я, конечно, их сразу купил, Настю на левую сторону перевел. Ну, один мимо нас прошел, а второй в самом конце моста ждет. В кольцо, значит, берут. Не понимают, гады, что мне вся их канитель до лампочки.
Короче, заступает второй голубь дорогу, сует мне в рыло сотенную бумажку: «Разменяйте деньги, уважаемые». Старый приемчик. Я сотенную тихонько взял у него, и другую руку в грудной карман сунул, как и полагается рогатому фраеру. Только в кармане у меня на этот случай никакой разменной монеты не было, а была финка, пятый номер.
«Пожалуйста…» — вежливо ему и финку под самый кадык. Парень смутился, я тоже. Сунул деньги по рассеянности в боковой карман и повел Настю дальше. Выпимши был и запел старинную песенку: «Ах, какой же я дурак, надел ворованный пинжак!..» Мы-то пошли; а те двое на мосту остались обсуждать непредвиденное происшествие. До сих пор там, видно, стоят. А Настя после сказала, что характер у меня нормальный, можно положиться на меня, мол. И тут она, скажу откровенно, не ошиблась, потому что рассчитался я с ними раз и навсегда. С ворами проще, — повторил Костя.
— Это потому, что ты попал к ним случайно, — кивнул Павел одобрительно. — Не тот человек ты. Жалко одно: десять лет жизни пропало.
— Случайному-то как раз больнее всех и достается, — криво улыбнулся Меченый. — Кадровому — ему что? Он заранее все грехи отпустил сам себе. А я их, все эти грехи, как нищий, до сих пор в торбе ношу. Ты думаешь, легко мне жить, к примеру, рядом с Домоткановым?
— А с ним что? — насторожился Павел, вспомнив вдруг дальнюю просеку, и себя на ней, и мягкий поношенный плащ старшего диспетчера, и тот разговор: «Иди, сынок! Не сробей поначалу-то, Селезнев — хороший человек…» — А с Домоткановым что?
— Старое знакомство… — вздохнул Костя. — Нас везли сюда в одном… меж-ду-народном вагоне. Шарага затеяла в карты шпилить, под чужие вещи. Кто проиграл, должен фраера какого-нибудь раздеть. Ну, с Домотканова тогда кожу сняли.
— Какую кожу?!
— Кожаное пальто на нем было, чего орешь? И не смотри на меня так, я в карты ни тогда, ни после не играл! Не в этом дело! Но спустя время узнал я, что Домотканов был парторгом на одном ростовском заводе и, значит, хорошо отчима моего знал. Свой человек мне, а я не вступился за него, хотя мог бы. Мог бы я всю шарагу раскидать, как собак, если б знал тогда.
Меченый резко двинул от себя стакан с блюдцем, черное пойло плеснуло на газетку, застилавшую стол.
— Одно и мог доброе дело за всю жизнь сделать, прямо в руки оно перло ко мне, но не сделал! — выдохнул Костя. И лиловое родимое пятно на щеке у него зардело свежим ожогом. — А теперь вот надо жить с этим человеком на одной улице, работать в одной «пожарной команде». Разобраться, так все люди не чужие один одному, Павлуха! Родственники все до единого. И тут уж смотри так: плохо одному кому-то, так из-за этого и тебе, дураку, завтра будет плохо, а может, и погорячее. Давно уж связались люди круговой порукой на жизнь и на смерть, а все не поймут этого, гады!
— Что ты все людей костеришь, когда сам по уши виноват? — сказал Павел с вызовом. Ему не понравилась эта история с Домоткановым.
— А что ты думал! Точно так и выходит: чем больше человек накуролесит, тем больше у него обиды к другим. Почему это каждый должен всю жизненную арифметику заново открывать на своей шкуре? Почему ему долбят с детского сада, а иным с детского дома, что все кругом прекрасно, и люди — ангелы, и у каждого впереди «златые горы»? Нет, ты мне честно скажи все, что людям и до меня было известно! Чтобы я не открывал всяких Америк, если они давно открыты. Чтобы с пеленок знал… А мои шишки тоже кому-то в науку должны идти. Короче, как говорил в бараке один алкаш-философ: «Я не хочу искать могилу человека в промерзлом погосте, я хочу наперед знать, что ему грозит!»
Спорить с Меченым Павел не мог, потому что плохо понимал всю его изломанную, незадавшуюся жизнь. Соглашаться и сочувствовать тоже не было охоты: Костя, как всегда, толковал о каких-то крайностях, перегибал здорово.
Если бы не было у него дочки, Павел вообще поднял бы его на смех за эти смешные заботы о судьбах нынешних суперменов.
— Бодливой корове… — промычал Павел и налил себе очередной стакан чаю. — Ты скажи лучше, как у тебя с Домоткановым теперь. Не плохой ведь мужик в общем. Как он на тебя смотрит?
— А никак, — вяло отмахнулся Костя. — Два раза мне пришлось стоять перед ним. Когда в шоферы оформлялся и после, как в инструментальщики переводил. Сказать правду, под ложечкой холодело у меня и в пот кидало, как после этого проклятого чифира. А он ничего. Посмотрит через очки деловито, наложит резолюцию, будто не помнит ничего. Будто не было того проклятого вагона! Каменный человек!
— Мягкий он человек, это я точно знаю, — поправил задумчиво Павел. — Может, насчет дочки-то как раз и сходить к нему?
— Нет уж! — испугался чего-то Костя. — Прием, увольнение — это дело казенное, а с личной просьбой… С личной просьбой на моем месте идти к нему — это вовсе совесть потерять!
У Павла чуть-чуть закружилась голова, застучало в висках. Напиток-то, заваренный Меченым, оказался форменной отравой. Раньше Павел понятия не имел о сердцебиении, а тут явственно почувствовал, что грудная клетка в иные минуты тесновата.
Вполне возможно, что сказывались и нелегкий нынешний день, вечерняя школа, разговор у Кости. Часы показывали далеко за полночь, Павел пошел к вешалке.
— Чифир этот… сроду не буду пить. И тебе не советую! — сказал он на прощание. — Мыслимое дело, всю пачку ухать на четыре стакана!
Костя хлопнул его по плечу, подтолкнул к двери. В темном тамбуре оправдался:
— Память он отшибает здорово, тем и хорош. Тебе-то, конечно, рано к нему привыкать. Ну, бывай!
Ночная свежесть хлынула со всех сторон, полилась за ворот, в рукава, умыла разомлевшее лицо, и Павел с наслаждением вдохнул этой целебной, настоянной на хвое свежести. Зыбкие звезды в вышине, туманные фонари поселка отрезвили его.
Хорошо, что всю его анкету легко представить, как незаполненный вопросник. И пока что лишь от него самого зависело, какими впоследствии будут ответы.
13
Дожди перемежались мокрым снегом. Майка Подосенова с утра обмела веником доску показателей и, не снимая новеньких пушистых варежек, принялась вписывать мелком проценты сдельщиков.
Майка мерзла в осеннем пальтишке, под которым совсем не по сезону похрустывала новая нейлоновая блузка. Варежки мешали держать мелок, но писать все-таки приходилось: Майка знала, что обеспечивает гласность соревнования. Соревнование шло нормально: в сравнении с прошлой неделей, несмотря на новые нормы, проценты кое у кого даже выросли.
За спиной появился Эрзя Ворожейкин. Глянул на доску и вдруг начал дико ругаться, поминая какую-то «тригаду». На беду, вышел из гаража бригадир Ткач, и начался форменный скандал. Такие пошли слова, что Майка зажала варежками уши.