Павел зажмурился, не замечая этой бутылки. Его ослепила Надя.
Тонкое крепдешиновое платье (тоже не по сезону, как у Лены) с глубоким вырезом будто нарочно оставляло открытыми плечи, только-только начинающие полнеть, таинственную ложбинку за сквозной гипюровой вставкой. Ошеломляла броская прелесть оголенных рук, томящая сила еще не осознающей себя, но уже проснувшейся в Наде женщины.
Густое, пьяное кружение заставило его поскорее сесть за стол, чтобы, упаси боже, не обнимать Надю, не переступить какой-то невозможной черты.
— Ты… какой костюм на бал-маскарад готовишь? — неожиданно спросил он деревянным голосом.
Надя проворно управлялась с сервировкой. Плутовато, исподлобья взглянула на него.
— Лень возиться. Пойду в жакетке, как на работу. — И засмеялась, с тонким кокетством отставила ногу. — Костюм активной комсомолки разве не пойдет?
— Подойдет, — кивнул Павел, но тут же с недоумением оговорился: — Хотя… как же? Тогда ведь спутается все: когда ты на работе, а когда на маскараде?
— Чудачок. Вот и хорошо! — усмехнулась Надя.
Павел достал за горло черную бутылку и, внимательно изучив наклейку, хмыкнул:
— Сам-трест? Это что означает? Кислое?
Надя улыбалась счастливыми, туманными глазами. Она знала, конечно, почему он несет околесицу, это ей нравилось.
— Кислое буду пить я. Ведь ты ничего не смыслишь в этом, работник всемирной армии труда!
Тут Надя поставила перед ним графинчик с янтарной настойкой. На дне желтели, увеличенные пузатым стеклом, лимонные корочки.
— Перед Федором Матвеевичем сам будешь отчитываться: это его энзэ, — строго пояснила Надя.
— Его, значит, в сообщники?
— Мы признаемся. Надо жить честно, — игриво сказала Надя.
Она присела рядом, оправила на коленях легкие складки.
— Теперь будем культурно отдыхать. До утра!..
Надя торопилась укрыться за первым тостом — и не ошиблась. У Павла как-то сразу исчезли мучительное томление и связанность, все стало доступнее и проще. В который раз он оценил ее умение просто, непринужденно, даже красиво жить. Ведь Павел-то ни за что бы не придумал подобного. Он бы просто целовал где-нибудь за углом, на холоде, млел около нее, как первобытный человек, дуб дубом. Потому что он не умел нормально вести себя среди людей, никто его не учил этому.
А так хотелось быть около нее взрослым, многоопытным мужчиной! И Павел стал говорить что-то по поводу будущего приказа, который он сочинит, чтобы разом расчистить жизнь в мастерских.
Он малость хвастался, но Надя — серьезный человек — прекрасно улавливала суть вещей.
— Павлушка, милый, я выйду за тебя замуж, но… Если ты будешь человеком, слышишь? Я хочу жить хорошо, я ведь имею на это право, верно?
— А я люблю тебя, Надька! Люблю, и все!
— Чудачок, но ведь без… Ты не сидел бы здесь!
Тронула его легкими пальцами.
— Мы уже не семнадцатилетние, а любовь — «не вздохи на скамейке», помнишь? Я не хотела бы мужа, который две недели пропадает в лесу и является домой только затем, чтобы помыться в бане. Здесь многие так существуют, а я хочу ж и т ь, а не строить жизнь, как все привыкли выражаться.
— Нет, ты скажи, есть она, любовь, или ее, может, волки съели? — упрямо допрашивал Павел не очень прислушиваясь к ее уговорам.
Надя хохотала в ответ, высоко поднимая голову, и было заметно, что она тоже немного пьяная.
— Слушай, Надька… А на кой ляд я тебе, такой недоделанный, сдался? — забавляясь, спросил он и выпил еще стопку. — Чего ты раньше смотрела?
Он куражился, а Надя тряхнула кудрявой головой и вдруг вся подобралась.
— Хочешь, скажу один секрет? Только не сердись, ладно?
— Открывай, я не из болтливых.
— Н-ну… Мне оказывает знаки внимания наш директор. Он не женатый. Инженер. Мигну, и пойдет в загс как миленький. Хочешь?
Вот так секрет! К чему? Что за откровенность?
— Ну… чего же тогда? Иди за него, самая партия!
— Дурачок ты, дурачок мой! — захохотала Надя, и у него отлегло на душе. — Из начальника делать любимого не в моей власти. А вот из любимого начальника… куда интереснее!
Ох… какова девчонка! Что за дьявол сидит в ней? То снегу за шиворот сунет, то кипятком ошпарит да еще к сердцу прижмется… Слова у нее мутноватые, но что с того? Прилип ты, Терновой, на веки вечные, прилип на радость трудовому народу и всем начальникам, никуда тебе не деться от своей судьбы!
Надя вдруг далеко отставила стопку и протянула к Павлу руки. Большие темные глаза призывно дразнили его. Она все, все понимала, что с ним творилось.
— Вот, Павлик, жизнь. Одни мы, и вокруг ничего, ни-ко-го нет! Ночь за окном, и темь — глаз выколи! Необитаемый остров! Ты пойми это, будь умницей, не воюй с мельницами, а? Будет или все, или ничего.
Остренькие груди коснулись стола, над кружевной вставкой он снова увидел невнятную ложбинку. В висках застучало.
Неизвестно отчего потух свет. Просто с сухим крошечным треском что-то рассыпалось в лампе под абажуром. Наверно, перегорел волосок.
Мгновение они молчали, затаив дыхание. Потом он спросил насчет пробок и щитка чужим, деревянным голосом, втайне надеясь, что запасных пробок в доме не найдется либо Надя не станет искать их.
Но Надя пошла зачем-то в другую комнату, натыкаясь во тьме на стулья. Скрипнула какая-то дверка, тихо звякнуло что-то, и в руки ему ткнулось округлое стекло — лампочка.
Павел ощупью положил ненужную стекляшку на подоконник и обнял Надю. Она увернулась, прижалась к нему спиной, и так они замерли, сцепив на ее груди перепутанные руки.
В окне противоположного дома, за дорогой, пылал оранжевый абажур. Оранжевые блики окропили подоконник, штору, спинку кровати в глубине комнаты.
Склонив голову, Павел целовал сзади ее ухо, шею, волосы, шелковистые и пряные, шептал что-то. И вдруг Надя тихонько повернулась в его руках, обняла за шею доверчиво, и он услышал неспокойные, горячие слова, дыхание в дыхание:
— Ты мой! Но ты должен крепче, смелее брать… то, что тебе принадлежит, ну?..
…Оранжевый свет зыбился за окном, на подоконнике тускло блестела присмиревшая лампочка с новым, никому не нужным волоском. И была вокруг ночь, небывалая, бессонная и гулкая, как под водой.
Он знал, он ждал, что все так и будет, но все было неожиданным, почти невероятным. Все завтрашние надежды и заботы и вся радость с сотворения мира были в нем и с ним, переполняли этот миг, как вечность, и длинную осеннюю ночь, как миг.
Надя лежала у него на руке, и у нее были приоткрыты губы.
— Раз, два, три, четыре… — Она загибала по одному, считала под одеялом его пальцы.
— Надя, а мы ведь уже… муж и жена, на всю жизнь! А?
— Глупенький.
— А помнишь, как на стоянке тогда… Я был голый, и мыло на плечах и спине. А ты приехала! И я удивился, как я не видал тебя раньше. Просто немыслимо, как я не знал, что ты на свете такая милая!
— Полежи, помолчи, помолчи…
— Надька, а ведь мы уже…
— Ты послушай, вот здесь, как оно бьется, сердце… — Она прижала его руку к груди, теплыми пальцами прикрыла его губы. — Слышишь?
Он слышал, как звенит тишина. И билось упругое сердце — его или ее — нельзя было различить. И не хотелось различать, потому что в этом было счастье. И счастье было в ночи, укрывшей их, и в безлюдье, и в тишине, переполненной биением сердец.
17
Кажется, он поглупел от счастья. Он весь с головой ушел в себя, в тайну недавней ночи, в близость Нади — все остальное потеряло для него всякое значение.
Он и она, больше ничего, никого вокруг.
Прочел статьи в журнале, сходил к Домотканову, а писать приказ не спешил. Куда торопиться?
Целую неделю он выдерживал удобную и во всех отношениях безмятежную позу добросовестного чиновника — пропускал наряды, как хорошая счетная машина с программным устройством, в которой по недосмотру генерального конструктора бездействовал контрольно-аналитический узел. Машина давала правильные подсчеты, совершенно не задумываясь ни об исходных данных, ни о смысле итогов.
Каким-то краем души он сознавал, что это ненадолго. Но до нового года все же следовало потерпеть.