Выбрать главу

Шура же собрала большой узел одежды и хотела вынести, но Алексей предусмотрительно оказался рядом:

— Тяжело, постой-ка! — и перехватил вещи из ее рук. — Давай вынесу!

Около Шуры он вдруг ощутил непривычное волнение. И стоял рядом затаив дыхание, словно вспоминал что-то страшно дорогое, потерянное давным-давно.

Шура вопросительно посмотрела на него, и он не выдержал ее прямого, дерзкого взгляда. Куда-то провалилась недавняя лихость и нахрапистая решимость Алешки.

— Что-то вы… невозможно серьезная, Шура! — немного растерянно и тихо сказал он таким тоном, будто хотел закричать совсем другое: «Не бойся, не смотри на меня так своими окаянными, острыми глазищами!»

— Я обычная, — скучая, ответила она.

— Девчонка, пускай самая умная, должна быть веселой, — не очень кстати заявил он.

Она только усмехнулась в ответ.

— Эх!.. — Алешка не выдержал поединка. Боясь нагрубить, он с обидой взглянул в ее равнодушное лицо и, взвалив узел на плечо, ринулся в дверь.

Видно, сегодня он понапрасну претерпел хирургическую операцию, и день в самом деле получился длинный и пустой, как одиночная камера…

* * *

А день был беспокойный, на редкость плотный. Бригада Канева валила лес, расчищала площадь под буровую. Шумихин стоял над душой, не давая отдыха. «Подготовительный период кончился! — кричал он. — Теперь буровики на плечах, знай поворачивайся!»

Еще из поселка Николай услышал ряд отрывистых, быстро чередующихся взрывов — рвали мерзлоту под фундамент буровой. Взрывы напомнили Николаю артиллерийские залпы, зиму прошлого года под Москвой. Стало тревожно. Он торопливо и широко зашагал к Пожме.

Половина участка была уже вырублена. В разных концах снежной поляны полыхали огромные костры. А рядом росли новые вороха зеленого лапника, валежа и мерзлой дернины. Их запаливали берестяными факелами. Огонь воровато перескакивал с ветки на ветку; бессильно моргнув где-то под торфяным комом, вдруг с неожиданной прытью взвился тонким языком вверх. Достав бородатый еловый лишайник, обрубок сухой березы, сразу набирался силы, с воем и треском охватывая кучу со всех сторон.

Утоптанный снег круговинами проталин отступает от костров, сочится мутной водой. Вокруг треск и сотрясение от падающих деревьев, горечь паленой хвои, запах талого снега. И все заволакивает густой дым.

По снегу, запорошенному взрывами, разбежались дощатые трапы — Шумихин налаживал здесь тачки, чтобы отвозить взорванный грунт.

Работа кипела вокруг, а у десятника было не то что хмурое, но прямо-таки взбешенное лицо.

Николай внимательно оглядел площадку.

— Что стряслось, Семен Захарыч? — спросил он Шумихина.

— А ничего, в общем, — хмуро ответил десятник. — Глыбин в печенках! Взял, черта, себе на шею вчера, а он как раз приготовился в отпуск. Вон, сидит у костра!

Недалеко от Шумихина горбился у костра рослый мужик, блаженно полуприкрыв глаза и растопырив клешнятые пятерни над догорающими углями.

— Отдыхает? — простодушно полюбопытствовал Николай.

— Кой черт отдыхает! С самого утра поднять не могу! «Не желаю, — говорит, — вертеться вокруг собственной оси на холостом ходу!»

— На каком?

— Жратвы мало… Не хочет мириться с военным положением!

Николай подошел к Глыбину, окликнул его. Тот не спеша, лениво открыл глаза, малость отодвинулся от костра, но не встал. Во всей его фигуре, в небрежной позе чувствовалось глубокое безразличие, даже презрение к тому, что делалось вокруг, к людям, суетящимся на делянке. Казалось, он один знал что-то страшно важное, какую-то неоспоримую житейскую суть, не доступную никому более.

— Ну что ж, познакомимся, Глыбин? — миролюбиво сказал Николай, присаживаясь к костру.

— Если не шутишь, начальник, — равнодушно кивнул тот в ответ.

— Какие уж тут шутки! — усмехнулся Николай. — Все дело провалим, если шутить начнем… Почему не работаешь, Глыбин?

— Устал. Никак дух не переведу, не видите?

— Это с утра-то?

— Не с утра, а прямо-таки с детства душа перепалась с натуги… Можете понять или такое до вашего брата не доходит?

Было что-то серьезное в том, что говорил этот небритый, колючий детина.

— Психологию нам, Глыбин, некогда разводить, — враг-то у ворот! Слыхал? — ощутив некую внутреннюю слабость, нарочито жестко сказал Николай.

— Война? — недоверчиво покосился Глыбин. — Война — она далеко больно. С нами не советовались ни перед войной, ни после, так и нечего ее поминать. Мы люди сторонние, мараные, беспорядочные. У нас одна душа за душой осталась.

— Какая у тебя специальность? — постарался Николай переменить разговор.

— Специальность известная: семеро навалят — один тащи!

Тут уж не выдержал Шумихин:

— Какой семеро! Да ты, дьявол, и за одного раз в неделю таскаешь! Возгордился медвежьей профессией! Я вот нынче сготовлю матерьял за саботаж, а тогда поглядим, как ты запоешь по военному времени! Сейчас поднимайся и берись за топор — последнее мое слово!

Глыбин и тут не пошевелился. Лишь отвел глаза в сторону, невнятно забормотал что-то.

Николай плюнул с досады, встал и пошел через вырубки к лесу.

…Огромная одинокая лиственница, дрогнув от маковки до корня, вдруг качнула вершиной, словно буйной головой, неуверенно подалась в сторону, как бы испытывая прочность пня, и потом сразу с грозным шумом понеслась вниз, рухнула в заросли, коверкая молодняк и сухостой. Раздался треск, тучей взлетели обломки сушняка. Задрожала земля.

— Эх, кр-расиво упала! — воскликнул в кустах молодой звонкий голос.

Лиственницу завалил Канев. Что верно, то верно, умел человек обращаться с деревом!

Николай впервые увидел настоящего, потомственного лесоруба в деле и подивился, как эта тяжелая работа удивительно спорится у него в руках и со стороны кажется даже легкой, веселой.

Канев, кряжистый и низкорослый карел, был неутомим, как машина. Обходя вокруг дерева, он шутя-играя разбрасывал огромными валенками снег до самой земли, до седой губки мха и закостеневшей от морозов зелени брусничника. Потом, опершись коленом о ствол, перегибался, обнимая дерево, и легонько прикасался жалом лучковой пилы к бурой, потрескавшейся коре.

Запил слева, подруб топором, запил справа, повыше… Веером летят щепки, белая, сахаристая древесина, быстрое движение рук и плеч, звон пилы — и дерево легко подается в сторону, стремительно с глухим стоном несется к земле. Через несколько минут вторая сосна ложится «в елку» на первую, скрестившись вершинами. И третья летит кроной, к двум первым, ударяется серединой об их стволы и, вздрогнув, замирает. А человек идет дальше. За ним двое едва поспевают обрубать ветви и сбрасывать их в кучи. А вслед им снова звенит пила. Подсобник Канева Ванюшка Серегин кряжует сосны на деловые бревна.

Канев помог своему подручному разделать хлысты, заметил:

— Это дело такое… Главное — любить его надо! Не гляди, что тяжеловато, — обвыкнешь. Без любви, брат, лаптя не сплетешь…

Он коротко взмахнул топором, и на месте сучка блеснул свежий, чистый стес.

— Гляди, какой сучок аккуратный! Глазу хорошо глядеть. А пенек? Вот на него теперь можно сесть и закурить…

Словно почуя издали запах махорки, на перекур вышел из ельника Иван Останин. Старая телогрейка болталась на нем, длинная шея обмотана грязным полотенцем. Канев насыпал ему на завертку, занялся кресалом. Трудясь над заверткой, Останин так и этак оглядывал навороченные кряжи. Кивнул на каневского подручного:

— Чего ты с ним время проводишь? Пока втолкуешь этую мудрость, запросто куб нарежешь в одиночку. А ему что? Придет время — сам узнает, как доставать хлебную горбушку с еловой вершины по глубокому снегу!

Канев с удовольствием затянулся крепачком, спокойно возразил:

— Ничего, поднатужусь к вечеру и допилю этот куб, будь он неладен! А новому человеку-то как не показать настоящую сноровку! Он потом, может, больше моего осилит, — значит, в общем масштабе кубиков прибавится.

— Эва! Идейные, значитца! — беззлобно усмехнулся Останин и не торопясь стал прикуривать от каневской цигарки. — А я, брат, не дорос еще.