Он простудно закашлялся, отошел в сторонку.
— Погоним дальше? — отдав окурок подсобнику, спросил Канев.
Останин подозрительно глянул в сторону начальника, остановившегося недалеко от них, уклончиво пробурчал свое:
— Хм… У меня уже почти сто двадцать процентов намотало… Добьем, ладно…
Когда Николай возвратился на вырубки, на глаза ему снова попался Глыбин, по-прежнему сидевший у костра. Шумихин, не обращая на него внимания, пробежал мимо.
— Я — за трактором! К вечеру брусья будем затаскивать!
— Что, уже уложили пакеты?
— Соберем, как часы! Все заготовлено!
— Вот здорово, Семен Захарыч! — сказал Николай. — А вот позабыл я вчера спросить: как у нас тут с агитацией? Попросту — с разъяснением всей обстановки и значения северной нефти в войне.
— Как с агитацией?.. — Шумихин замялся, ткнул своей палкой в снег, как бы отыскивая точку опоры. — На этот случай у нас сама жизнь здорово агитирует! Здесь поблизости железная дорога на Север проходит. В декабре здоровый снег валил, путейцы с заносами не справились, нам пришло предписание со всеми строгостями — очистить! Многие, конечно, волынили поперву. А потом, как пропустили два состава угля из Воркуты на Ленинград, разом поумнели, черти! Даром что до железной дороги без малого двадцать километров пехом двигали!
Николай кивнул в сторону Глыбина:
— А с ним как же?
Шумихин яростно выругался, завертелся вокруг костыля.
— А этого давно расстрелять пора! Я не знаю, что Советская власть терпит их до сего времени! Г-гады!
— Расстрелять?! — удивился Николай.
— Парочку шлепнуть, как при кулацком саботаже, — сразу толк будет. А то есть еще, к примеру, такой Иван Сидорыч Останин… Встречали? Двуличный, сволочь! «Видишь, — говорит, — если я прыгать с выработкой буду, то могу загнать себя, как дурной хозяин лошадь. А мне и конец войны, мол, поглядеть хочется!» — Шумихин с трудом перевел дух, облизал пересохшие губы. — Конец ему хочется! А какой конец — это еще вопрос!
Николая прямо-таки пугала какая-то внутренняя ярость Шумихина.
— Ты на что намекаешь, Семен Захарыч? — вдруг спросил Николай, уставившись в глаза десятника. — О чем ты?
— Понятно о чем… Что с него спросишь! Кулак!
— Он что, сам тебе так говорил?
— Эх, сказали! Сам!.. А нутро мне для чего? Партийное нутро! Я с ними чуть не с тридцатого года воюю, знаю, кто чем дышит! Только поднеси спичку — все в распыл пойдет!
— Да что ты? И где доказательства? Ведь этак на всякого можно пальцем показать! На тебя, на меня… Неужели не понимаешь?
Шумихин колко засмеялся:
— Ну, на меня вряд ли кто покажет! Я их на Кубани в тридцатом году давил, как гадов, и теперь не дам пощады! Вот она у меня где, пуля кулацкая, пощупайте! — Он задрал голову, показал на острый, беспокойно прокатившийся кадык. — И ногу тоже. Колом перебил один контрик…
— Да-а… — вздохнул Николай. — Значит, с тридцатого года? Дело давнее… Как на Севере-то очутился, Семен Захарыч?
Шумихин насупился, минуту молчал, потом неохотно пояснил причину:
— За перегибы. После «головокружения» исключили из партии, сняли с районной должности и направили сюда — комендантом кулацкой высылки. На исправление. Это уже после Конституции, как ликвидировали кулачество и всякие ссылки, я в десятники пошел… Сейчас заново в кандидаты партии приняли, подал заявление в день объявления войны! Я знаю, когда верные люди Советской власти нужны бывают!
Николай угостил Шумихина папиросой, а потом спросил с пытливой усмешкой:
— Конституция ведь не отменялась, зачем ты о кулаках заново подымаешь речь?
Шумихин болезненно сморщился, отступил шаг назад.
— Вы, Николай Алексеич, не обижайтесь… Я вам верю и ценю как инженера, я бы тут ни за что не потянул дела с буровиками, потому — в технике ни в зуб ногой… Но что касаемо политики, то скажу: близорукость проявляете. Как же это, социальное происхождение, значит, побоку? А в анкетах тогда зачем требуют это писать? А? Не-ет, Николай Алексеич, это вы мягкотелость проявляете, и до хорошего она не доведет. Верьте слову!
— Насчет расстрела — не согласен, — сухо возразил Николай.
— Не знаю, — сказал десятник. — Глыбина беседами и лекциями не пробьешь. Это точно. Я с ним пятый месяц бьюсь, и… сами видите! Телеграфному столбу оспу прививать бесполезно!
— А он тоже кулацкого семени?
— Перекати-поле. В прошлом.
— А в настоящем?
— Лодырь и саботажник.
— Таких социальных категорий нет даже в анкетах. Вопрос другой: почему он лодырь?
— Это вы у него спросите, — начал накаляться десятник, — я за него не буду отвечать!
Николай задумчиво посмотрел в желчное, морщинистое лицо Шумихина, сказал тихо, но внятно:
— Должны мы с вами отвечать за всех этих людей, Семен Захарыч. И… без расстрелов! Идите за трактором, мне к Опарину пора. Посмотрю, как строят мост через Пожму…
Они разошлись в разные стороны, недовольные друг другом.
* * *
Разговор с Шурой у Алексея так и не получился. Скоро пришла Наташа с водой и вовсе испортила ему настроение.
Девушки мыли стены, скребли пол и обливали кипятком щели, а он, сгорбившись, сидел в углу на табуретке и молча наблюдал за ними. По складу своего характера Лешка должен был говорить, делать замечания, смешить девчат или сам смеяться над ними. Но сейчас такая развязность почему-то казалась ему неуместной.
Положительно эта тонкая, скупая на улыбку девчушка в простеньком ситцевом платье и меховой, расшитой цветными узорами безрукавке была хороша.
А главное (наверное, у нее еж вместо сердца!) — она ни разу даже не взглянула на него. Работала, время от времени напевая песенку «Веселый ветер…».
Он с трудом дождался прихода бригады, снова обвязался полотенцем и пошел в столовую обедать.
За длинными серыми столами — толкотня и шум: если не считать делянки, здесь — самое людное место.
— Ну как нынче лучковка? — кричал кому-то инструментальщик, ожидая похвалы. Его чаще других ругают лесорубы, и сейчас ему хочется услышать похвалу всенародно: недаром же он не спал ночь и направил все пилы. — Лучок каков, спрашиваю?!
— Знатный, ничего не скажешь, — тоном судьи одобрил сидевший поблизости Останин. — Словно масло, а не сосну резал!
— Сколько отхватил?
— Сто двадцать процентов.
— Ого, брат, наша бригада гремела и будет греметь!..
— …котелками около кухни! — с сердцем добавил Овчаренко, не находя себе места из-за пропавшего дня. Он положил повязку в карман и, сунувшись к бачку со щами, вдруг хватил ложкой по краю котелка. — Повара! Самару сюда!
Из-за приоткрытой двери высунулась лоснящаяся физиономия в сером, застиранном колпаке. Непонимающе заморгала безбровыми глазами.
— Ну чего вылупился, как пьяный на милиционера? — заорал на него Овчаренко. — Опять крупина за крупиной гоняется с дубиной?! А масло куда девал?!
Повар Яшка Самара, безбровый, с бабьим лицом мужчина лет сорока, по прозвищу «тетя Яша», приоткрыл дверь.
— Чего орешь? — набрался он смелости. — Надо работать, а не кантоваться в бараке! Тогда все будет вкусным!
Когда он успел узнать, что Алешка не ходил на работу? Впрочем, этот народ всегда знает, чем занимаются другие…
— Масло, масло куда девал, спрашиваю?!
— Все точно, согласно раскладке…
— Знаем мы эти раскладки! — ища сочувствия у соседей, бушевал Алексей. — Раскладка по своим карманам! Не пойму, куда порядочные люди смотрят, — давно пора вывести на чистую воду!..
У крайней двери стало что-то очень тихо. Но Алешка не обратил на это внимания, продолжал кричать. И тут на его плечо опустилась чья-то рука.
— Чего кричишь?
Алешка повернулся. Перед ним стоял, улыбаясь, парень из гостиницы, нынешний начальник.
— В чем дело, Овчаренко? — спросил Горбачев.
— А вот не хотите ли откушать флотский суп под названием «а море синее стонало и шумело»? Или, может, кашки хотите? Называется «страдающее брюхо, на радость Косте Ухову»…