— Потом как-нибудь доучусь, — сказал Павел.
Мать вздохнула, превозмогая удушье, и снова закрыла лицо руками. Он так и не понял, о чем она плакала.
Пять лет назад…
Километров сорок трясся он тогда в попутном грузовике, пока не добрались в эту глушь. Потом старший диспетчер Домотканов, пожилой человек в плаще, помог ему снять чемодан и соскочил следом через борт.
— Видишь, просека пошла? — указал он в бурелом. — Дальше машины не ходят, вали пешком. Километра два ходу, там увидишь вагончик…
Сам не удержался, обнял парнишку — Павел тогда был щуплый, выглядел моложе своих лет.
— Ты, сынок, не сробей поначалу, это главное. А там пойдет. Добро?
Брезентовый плащ на нем был старый и мягкий — это Павел почувствовал, когда тот обнял его.
— Иди, сынок. Счастливо! Селезнев — хороший человек.
Идти по развороченной бульдозером трассе пришлось не два, а три с половиной километра: прибавилась сменная выработка Селезнева за истекший день. В конце пути Павел вспотел, а чемодан с харчами и полотенцем оттянул руки и натер плечо. От усталости Павел едва не забыл фамилию бульдозериста, к которому и направили его учеником, — так распорядился сам директор транспортно-такелажной конторы товарищ Стокопытов. Он едва не позабыл фамилии будущего учителя еще и потому, что во все глаза рассматривал то, что именовалось трассой.
Бульдозер словно развалил тайгу на две стороны, освободив полосу взвороченного грунта от изломанного и перепутанного ельника, обломков трухлявого валежника и клочьев зеленой моховины. Кругом зияли ямы, наполненные болотной ржавчиной.
Просека вдруг нырнула вниз, и в вечернем туманце лощины замаячили передвижной домик на санном прицепе и трактор с заглушенным мотором. В белой августовской ночи за черным силуэтом трактора трепыхалось багровое пламя костра.
От напряженного внимания зрение обострилось настолько, что Павел заметил даже самоцветный блеск росы на матовой облицовке: каждая капелька до краев налита розовым багрецом.
Безлюдно, тихо, таинственно. Светлое небо в две-три звезды смотрело сверху на черную лавину леса, что накатывалась на узкую полосу трассы. Черные лапы тянулись к костру. Ночное безмолвие нарушалось лишь потрескиванием костра да непонятным плеском воды за ближними кустами. Павел присел на чемодан и, чувствуя на лице сухой и теплый отсвет близкого огня, стал ждать.
За кустами сильно плеснуло, как будто обвалился берег ручья. Распрямилась темная фигура с ведром в руках.
Человек был здоровенный и небритый, с огромными ручищами и, как показалось с непривычки, весь в мазуте, с головы до ног. Он молча поставил полное ведро к огню, потом придвинул пинком обрубок бревна поближе и сел, широко развернув колени.
— Ты какими судьбами сюда забрел, малец? — спросил этот леший с явной насмешкой.
— Мне… Селезнева, бульдозериста нужно… — несмело пояснил Павел.
— Ну, я буду Селезнев, — вопросительно сказал леший и, выпрямив длинную ногу, полез своей лапищей в карман замазученных до блеска штанов. Извлек оттуда жестянку из-под зубного порошка «Свежесть», встряхнул: — Куришь?
Павел мотнул головой: нет, мол. На это Селезнев ничего не ответил, заклеил языком в два приема здоровенную завертку из газетной бумаги и снова уставился Павлу в глаза.
— Ну?
— Я… к вам, — изо всех сил набираясь солидности, ответил Павел. — Учеником. Стокопытов меня… рекомендовал.
— Ага. Рекомендовал, значит?
Морщась от сильного жара, сбочив голову, Селезнев прикурил от трескучей головни. Никак нельзя было понять выражение его сморщенного лица. Затянувшись, сказал:
— Это завтра.
— Что? — смешался Павел.
— Ну да учиться-то! — пояснил Селезнев. — Завтра начнем вкалывать, как и положено на этом свете. А сейчас пока уху сварим. Уху-то когда-нибудь ел в лесу? Тогда вали к ручью, там под бережком тазик, волоки его сюда.
У ручья Павел нашел таз, наполненный некрупными, уже чищенными хариусами. Селезнев подвесил ведро на жердочку и стал осторожно перекладывать берестяным черпаком рыбу в подогретую воду.
— Поглядим, как ты уху станешь есть, — скупо усмехнулся он. — В старое время, говорят, работников за столом определяли: как ложкой мечет… А?
— Ложкой работать — не лес корчевать, — осмелел Павел.
— То-то и я говорю. Чей будешь-то, не спросил я.
Павел ответил.
Селезнев отчего-то задумался, надолго замолчал. И это его молчание давило Павла. Бульдозерист, возможно, знал отца или слышал о нем от рабочих. А каков был отец для них? Хорош ли, как считал всегда Павел?
Тут-то и подумалось совсем юному человеку, что отцы и в смерти своей никогда не уходят бесследно, что все хорошее от них, равно как и плохое, ложится на плечи сыновей — то ощущением доброй и твердой отцовской руки, то непомерным, всегда досадным грузом.
А Селезнев тем временем крякнул, неловко потер колено и молча ушел в домик-будку. Оттуда принес три алюминиевые миски с деревянными расписными ложками. Ложки были новенькие, словно игрушки.
— Значит, погиб отец… В сорок третьем? — и вздохнул шумно, во всю грудь.
За грядой леса вдруг резко, отрывисто затрещал пусковой мотор. Кашлянув раз-другой, ровно и глухо заговорил дизель.
Селезнев оживился:
— Исправили. Сейчас наш упокойник явится, нарежь-ка хлеба.
— Кто? — прижимая буханку, оторопел Павел.
— Слесарь у нас тут… Хохол, по фамилии Могила. Слыхал когда-нибудь такую фамилию, нет? А слесарь — клад! Из танкистов. Берлин брал, расписался там, где надо. Сейчас пошел к соседу муфту регулировать, скоро явится — слышно.
Ели уху втроем.
И вкусна же показалась парню духовитая побережная ушица с пшенным кондером на чистом воздухе! Ел за обе щеки, обжигался, всхлипывал, втягивая воздух, — старался не отставать, не прослыть нерадивым едоком.
На него не обращали внимания, будто сидел он здесь уже не первый раз, будто сошлись у ночного костра знакомые люди, верящие один другому, уважительные.
С того вечера и началась для Павла т р а с с а.
Вставали раным-рано, в пять, а то и в четыре утра, зимой и летом, в дождь и снеговей, заводили машины, ломали тайгу, пробивали дорожные трассы на новые геологические структуры, перетаскивали за собой вагончик-балок. И сколько за это время было разворочено тайги, сколько пройдено профилей, он теперь уже не знал. Только по ночам гудело в ушах и падали без конца перед закрытыми глазами обхватные лиственницы, становились на дыбы еловые корневища-пауки, глухо содрогалась земля. Иной раз и во сне рвались гусеницы, и тогда Павел, если бывал дома, просыпался в страхе, боясь разбудить мать хриплой бранью.
Пять лет в тайге… И вот сидит знатный механизатор Павел Терновой в полутемном балке, сидит малость навеселе и смотрит не мигая на опечаленного сменщика Селезнева.
А ведь жалко уезжать, черт возьми! И трудная работа была, и горячего, что называется, до слез хватил, а вот прикипел Павел душой к напарнику так, что хоть другую поллитровку распечатывай.
За дверью все моросило, горько дымил угасающий костерок, и машины все не было.
— Ничего выровнялся… Ниче-го-о! Запрягать можно! — грустно и чуть-чуть гордо за Павла и свою выучку шутил Селезнев, так и этак разглядывая его, порываясь то ли обнять, то ли встряхнуть за шиворот. — И куда тебя назначают?
— В ремонтные. Нормировщиком.
— Ну, дело! Хватишь горячего, не хуже, чем на трассе! Веселая работенка.
— Бумажная, — сказал Павел оправдываясь. — В школу ж ходить нужно.
Селезнев прищурился насмешливо, отодвинул к стенке пустую поллитровку.
— Надька это все придумала, а? Вот проклятая девка!
Павел покраснел, глянул на него умоляюще. «Не надо об этом, Максимыч, ты же все хорошо знаешь и сам…»
— Проклятая девка, какого парня у нас…
— Брось, Максимыч!
— Надька — королева! Гер-цо-гиня, чтоб я пропал!
Далеко где-то просигналила машина, чуть слышно загудел мотор. Павел качнулся к двери, а Селезнев сразу отрезвел.