— Езжай! Ладно… — твердо и задумчиво сказал Селезнев, положив руку на крепкое покатое плечо Павла. — Езжай! И будь большим, слышишь?
2
Вперед… назад. Вперед… назад. Ну, вперед!
— А-а, ч-черт! Кто придумал эти зимники?!
Водитель вынес рыжий сапог на крыло. Повисая локтем на дверце, а правой рукой выворачивая баранку, заглядывал под задние колеса. Стертые скаты бешено и безуспешно крутились в расквашенной колее, мчались куда-то на одном месте.
Вперед! Назад… Еще раз!
Мотор исходил воем на предельной ноте, рычали шестерни скоростей, всю машину трясло.
— Давай, давай! В раскачку давай! — орал Павел, упираясь плечом в задний борт, уходя по колено в болотное месиво. Грязь, летевшая веером на штаны и телогрейку, вдруг прекратилась, скаты замерли. Шофер, худоватый, бледный, выпрыгнул, размашисто хлопнул дверкой.
— Ты это самое «давай-давай» не ори, надоело! — сквозь зубы сказал шофер. На левой щеке у него пылала безобразная лиловая родинка с пятак, словно прижженное тавро. Пнул сапогом потертый скат. — Лысые, черти! Отъездились… Курить есть?
Павел с недоумением глянул на него, махнул рукой.
— Брось, потом покурим, в кабине, ну?! — сам уже тащил с обочины прогонистое бревно.
— Спешишь, что ли? — спросил шофер.
— Ну, спешу. Давай, говорю!
Шофер сплюнул сквозь зубы длинной цевкой, рассматривая свою битую-перебитую полуторку. Задний борт до того был уделан липкой грязью, что на нем не видно стало ни белых номерных знаков, ни красного глазка стоп-сигнала. Прислонился спиной к грязному борту, достал помятую пачку «Прибоя», безучастно смотрел на бревно, на Павла. Лиловая родинка на щеке гасла.
— А ты… хваткий парень, как я погляжу, — заметил Павел, засовывая бревно под скаты.
Он знал шофера. Фамилия у него была Меженный, а за родинку звали его попросту Меченым, говорили, что он когда-то сидел и вообще перелетная птаха. В шоферы он устроился из продавцов и будто бы ушел оттуда «по собственному желанию»… Вся эта сложность казалась Павлу непонятной, а парень не возбуждал при этом никакого уважения. Он не сдвинулся с места, пока не высосал папироску до мундштука. Потом задумчиво поскреб в затылке и спросил хрипло, в воздух, будто ни к кому не обращаясь:
— Ну ладно. А сколько все-таки можно вот так, а?..
И, натянув рукавицы, полез через обочину за валежом.
Натаскали жердей, откидали грязь лопатой, выехали. Павел обиженно молчал, все посматривал в мутное ветровое стекло, замечая всякий раз чрезмерную осторожность водителя на поворотах и спусках, какую-то леность при смене скоростей — ему казалось, что тот намеренно сдерживает скорость.
— Видать, здорово спешишь? — вольготно отвалясь к спинке, косился на него Меченый. — В нашем деле, если здорово поспешить, то и на тот свет успеть можно. Это ж птица! Многие летали. А не веришь, спроси в автоинспекции… Давай лучше покурим.
— Аварии боишься, а на инвалидность спешишь, — мрачно заметил Павел. Но «Беломор» все же достал.
Прикуривал Меченый как-то сосредоточенно, приткнувшись к баранке, сторожко кося глазами через огонек спички вперед.
— Куда спешишь-то? — как ни в чем не бывало спросил он, затянувшись.
— В клуб.
— Ну да! — Меченый презрительно выпятил губу.
— Верно. Ребят провожают нынче на целину хлеб убирать.
В ответ уловил понятливый кивок.
— И девок?
— Есть вроде бы и девчата.
— Ну, так бы сразу и говорил!
— Да нет, она… не едет, — неожиданно признался Павел.
Меченый покосился недоверчиво. И вдруг, поправив на голове кепку, подался весь к баранке, давнул газ. Машина рванулась.
— А чемодан-то… Сам тоже, значит, на уборочную? — подскакивая на ухабистой дороге, осведомился Меченый.
Павел смотрел в боковое стекло, прощался с трассой. Ответил не оборачиваясь:
— Я совсем отсюда. В вечернюю надо ходить, ну и работу меняю, в мастерские.
Шофер хохотнул:
— Ты смотри! А я тоже последний день за баранкой. Тоже на новую работу. Хочу в инструментальщики к Спотыкалову. На душе спокойнее.
— Права?
— Нет, сам. Не могу… Не могу на больших скоростях, — снова засмеялся не то дурашливо, не то издевательски. — Боюсь в какую-нибудь невиноватую стену врезаться.
«Чума…» — заключил Павел и больше уже не старался заводить разговор.
А Меченый помолчал, потом спросил другим, вовсе серьезным тоном:
— В слесаря или как?
— Нормировщиком, — хмуро ответил Павел.
Меченый сплюнул и несколько минут сидел молча. Потом заключил:
— Па-а-скудная, скажу я тебе, работа!
Больше они не разговаривали.
В поселок влетели уже по хорошей дороге в темноте. Мимо проносились слезящиеся огоньки, впереди в мареве дождя возникла громада клуба, похожая на светящийся изнутри айсберг.
— Куда тебе? — спросил Меченый.
— Тут недалеко, направо.
Дома все было по-старому, только в спальне стояли теперь две кровати — матери и сестры. Да еще, может, книг прибавилось.
Мать ждала его, держала обед в теплой духовке.
— Мне только чай, мам! — крикнул Павел торопливо, закрываясь в ванной и сразу пуская воду. Он не слышал, что ответила мать, но прекрасно знал, что она обязательно посетует на вечную торопливость детей, на вечное одиночество. Такие уж они, матери, не понимают, что у всякого молодого человека времени в обрез.
Пока смывал мазут, пока расчесывал неровным пробором вихры, прошло много времени. Чай пил стоя.
Мать ничего не говорила, только вздыхала тихонько и тайно любовалась сыном — каков стал у нее Павлушка: рослый, округлый в плечах и бровастый, как отец, с широким, прочным переносьем.
— Поел бы, Павлуша.
— Да ну! Дай лучше галстук. Тот, с прицепом! Я узлы завязывать… не здорово…
— С замочком, Павлик. Как говоришь-то!
— Ладно, мама, скоро перевоспитаюсь!
Сын малость рисовался своею грубостью, а мать знала, что он не грубый, только мода теперь такая у парней… Что за дети пошли, прямо беда!
Он все же сказал ей спасибо — за чай и галстук, за тот обед, что она впустую держала в духовке, а может, просто оттого, что всякий раз, приезжая с трассы, дома он чувствовал себя как бы гостем.
— Пьяных-то обходи там — не связывайся, — сказала и она по привычке.
Павел усмехнулся. Одернул новый пиджак — он сидел плотно, в обхват, чуть-чуть подрезал в проймах.
Ну, еще мохнатый шарф, полупальто, называемое почему-то «москвичкой», перчатки… Кажется, все! А ботинки-то скрипят, ну, прямо как у жениха!
Мать еще посмотрела на него в этой чистой, ладной одежде, а когда он вышел, еще послушала, как четко, пружинисто прошагал сын по мокрому деревянному тротуару внизу, под окнами.
В клубе ревели медные трубы, девчата из треста принесли корзину цветов, что выращивались к случаю в орсовской теплице, в распахнутых дверях толклись и курили пьяные.
Павел нажал плечом, протиснулся в вестибюль. И пока бочком, на носках входил в притихший зал, услышал е е голос — Надя была на трибуне.
Ничего такого не было в ее словах, просто она обращалась с привычным напутствием к тем двенадцати именинникам, что сидели в ряд за столом президиума, — добровольцам Кедрового Шора, уезжающим на уборку целинного хлеба. И выражала уверенность от имени всех комсомольцев — голос у нее был празднично бодрый, как у московского диктора.
Павел пристроился на свободное место и огляделся.
Ну, ясное дело, поэтому и тишина мертвая, что парни просто глаз с нее не спускают! Черти! Вон тот, рыжий, слева, до того забылся, что и руку своей курносой соседки выпустил. Вот бедняга! Ну, смотри, смотри, не жалко!
Нет, жалко, конечно. Но не страшно. Каждый нормальный человек должен быть спокоен за свое будущее, в том числе и за…
Отсюда, из полутемного зала, можно было любоваться Надей на освещенной сцене. Дома у нее были, конечно, модные платья, но теперь она стояла за трибункой в строгом, хорошо подогнанном двубортном жакетике с белым воротничком навыпуск. Жакетик этот был до того строг, что напоминал чем-то защитную юнгштурмовку прошлых времен.