Какая там скважина! И о декаднике заговорила на добрый месяц раньше! Не хочет ехать — и все!
— Плохой ты работник, выходит, — сказал Илья. — Боишься от работы на минуту оторваться: как бы не расстроилось дело! А надо его так поставить, чтобы его на месяц можно было бросить, а оно бы вертелось, как добрые часы. Ну ладно. Газеты есть? Нету? Подбери что-нибудь почитать…
Он с самого начала мог сказать, что вечер пройдет именно так, и все же его тянуло сюда, нравилось сидеть у теплой лампы вдвоем с Катей, переживать волнующую радость, мучиться. И когда кто-нибудь мешал, Илье было так же досадно, будто ему расстроили условленное свидание.
На этот раз в библиотеке появился вовсе неожиданный гость, и, едва взглянув на него, Илья позабыл о своих обидах: Федор Иванович Кравченко был сильно расстроен. Он попросил Катю зайти к его дочери.
Катя стала торопливо одеваться. Илья надел шапку и отошел к порожку.
— Что с нею? — тревожно спросила Катя.
— Письмо… — отвечал Федор Иванович. — Уж вы побудьте с нею, Катя, больше не на кого опереться ей. Ревет с полудня, и я не знаю, что делать…
Старик суетился, безвольно разводил руками.
Илья вздохнул и толкнул дверь наружу. За порогом остановился закурить. Выбив «катюшей» искру, раскурил цигарку и долго смотрел во тьму, вслед Федору Ивановичу и Кате, чутко ловил слухом сдвоенные шаги — редкий, тяжелый поскрип валенок старика и торопливый и тревожный скок Катиных каблуков.
Потом шаги стихли. Илья остался один.
«Ну что, Опарин? Долго ты будешь терпеть всю эту музыку?» — спросил он с ожесточением и снова вздохнул. Большой, сильный человек, он в самом деле не знал, что ему делать с Катей, со своей незадавшейся любовью.
13. Два письма
Человек живет будущим. По жизнелюбивой природе своей он вверяет себя счастливой мечте с самой ранней юности и склонен питать надежды всегда, даже во времена относительного благополучия. Но случаются годы, когда надежды на будущее остаются почти единственной опорой людей.
Как-то в первое время по приезде на Пожму, коротая длинный вечер вдвоем и не помышляя о близкой ссоре из-за актированных дней, Аня Кравченко говорила Николаю Горбачеву:
— Я часто думаю теперь: кончится война, придут все домой. У нас здесь целый город будет — площадь и белый Дворец культуры. Приедет одна из фронтовых моих коллег к вам и… один офицер. Его Павлом звать. Высокий такой, сильный и умница! И тогда мы вчетвером сядем у открытого окна, — нет, не в бараке, а в хорошей квартире, — и будем говорить… Обо всем. О том, что пережили за все эти годы в разлуке! А над нами звезды будут сиять, северные, огромные! Правда, так будет?..
Она верила в то, что все именно так будет, и он не мог не поддержать ее веры. Он задумчиво кивнул в ответ: «Да, мы так много пережили в свои двадцать пять лет, так черствеем внешне и так нежнеем сердцем, что счастье по праву должно потом принадлежать нам».
Она очень верила, хотя последнее письмо от Павла получила еще в конце осени. Часть, в которой он находился, отступала, но главное-то — письмо писал здоровый человек, силой его была полна каждая строка. Теперь Аню тревожило его молчание. Она стала нетерпеливой, с надеждой выбегала встречать почтальона, демобилизованного инвалида с медалью и золотой ленточкой за увечье, и возвращалась в комнату с пустыми руками.
Почтальон и на этот раз хмуро откозырял ей и хлопнул жиденькой калиткой, сколоченной недавно Федором Ивановичем из штакетника. Хлопнул сильно, с надрывом.
Аня из окна проводила его взглядом, долгим и задумчивым. И тут снова хлопнула калитка — тихо, вкрадчиво, неуверенно. Аня метнулась к окну и отшатнулась, словно ее толкнули в грудь.
По узкой тропке, протоптанной меж высоких, пожухлых в оттепель сугробов, к крыльцу приближался человек в затрепанной, обвисшей шинели, на двух костылях. Худое, небритое лицо опущено на грудь, голова будто ушла в плечи. Человек, как видно, еще не успел привыкнуть к костылям…
Аня сдавленно вскрикнула.
В коридоре сухо застучали костыли, — она вся сжалась, словно каждый шаг за дверью, каждый упор окованного железом костыля приходился ей в самую душу. Ближе, ближе к двери…
Человек замешкался, — она будто видела его там, за дверью, — совсем не легко ему было освободить занятую на костыле руку, постучать в незнакомую дверь.
Дверь открывалась медленно, страшно. Аня бросилась навстречу и у самого порога сомкнула похолодевшие руки.
Это был не он. Но почему же не он? Ведь она уже пережила все: пусть будет он! Она готова, она любит, это ее судьба. Пусть такой — раненый, искалеченный, родной — Павел войдет в дом!
Чужой, исхудавший до последней возможности, обросший смолисто-черными волосами человек с петлицами лейтенанта, на деревянной ноге и с костылями под мышкой, стоял на пороге и смотрел на Аню. Мимолетная усмешка покривила рот. Он вытер сухие губы рукавом шинели, по-солдатски, и будто стер эту ненужную усталую усмешку.
— Садитесь, пожалуйста, — с трудом справилась с собой Аня. — Садитесь. Вы устали? — Слова были нелепые, ненужные.
Офицер не спеша поднял голову, снова облизал сухие губы.
— Вы Анна Федоровна Кравченко?
Аня молча прижала к груди сцепленные руки.
— Вам письмо от лейтенанта Венкова, друга вашего мужа…
— А он, Павел, он жив? Жив?!
Офицер подал письмо и, не отвечая, присел у двери на стул, выставив прямую деревяшку.
Обыкновенный «гражданский» конверт с полным обратным адресом (не полевая почта), с маркой в шестьдесят копеек, заказное. Видно, собирался отправлять это письмо по почте, да вот неожиданный попутчик…
Лист бумаги был исписан ровным и строгим, незнакомым почерком, буквы будто стояли навытяжку, намертво. И сначала почему-то не складывались в слова.
Она давно готовила себя ко всему, как всякая женщина-солдатка. Но как бы мы ни готовились к неминуемому, час этот страшен в своей неумолимости…
У Ани рябило в глазах.
«…Почти три месяца я не встречал Павла после того боя… А недавно судьба свела с одним нашим общим товарищем, с которым их вместе тогда вынесли с поля. Он мне сказал это… Мне тяжело писать вам, но я не могу не сдержать слова. Павел был замечательный парень, душа-человек. И кончил свой путь героем. Примите горе спокойно, как настоящая русская женщина…
Держать вас в неведении было бы непростительно. И он просил известить вас, так как часть официально могла бы оповестить только его родителей, но не подругу. Верю, что вы не забыли его, и решился писать…
Я сейчас на излечении в Камышине. Если сочтете нужным написать, пишите по адресу…»
Несколько минут девушка сидела без движения, бессильно положив руки на стол и устремив опустевшие глаза в окно. Она забыла о том, что рядом с нею такое же огромное несчастье, такая же нестерпимая боль. Она ничего не различала за голубой льдинкой стекла. Горе поглотило ее…
Наконец Аня заметила, что до сих пор сидит у двери не раздеваясь, не сбросив даже вещевого мешка раненый офицер.
— Простите, ради бога! — взмолилась она. — Раздевайтесь! Отдохните у нас, раздевайтесь же! — Она уже стояла около, намереваясь помочь.
Офицер благодарно коснулся ее руки:
— Спасибо.
И неловко поднялся на костыли.
— Вам самой нужна теперь поддержка. А у меня считайте, что самое страшное уже позади.
Деревяшка нервно пристукнула об пол.
— Я ведь дома уже… Да, кажется, действительно дома, хотя никогда здесь не бывал. — Прежняя грустная усмешка исказила его лицо.
— У вас здесь родственники?
Офицер движением плеча поправил на спине мешок.
— Шутки судьбы. Отец здесь у меня, хотя я основательно уже забыл его. С семи лет не видал, боюсь, что и не узнаю теперь. Видите, как в жизни бывает?
— Кто же? Что он, бросил вас?
Офицер отрицательно покачал головой.
— Останин моя фамилия, Сергей Останин. Жили до войны с матерью, с Севером связи не имели. Но мать умерла дома в октябре прошлого года. А я — вот он… Видимо, судьба!
— Да. Ваш отец здесь…
Снова нервно застучала деревяшка.