Выбрать главу

Шумихин и подсобные плотники снизу, задрав головы, глаз не спускали с верховых.

Пчелкин работал осторожно, привычно. Тщательно проверял опору, хорошенько уравновешивался перед каждым движением. Работал молча, предохранительным поясом не пользовался из принципа, как все бывалые верхолазы. Но, издалека заметив фигуру начальника, он торопливо пристегнулся прочной петлей к укосу, чтобы не заслужить выговора.

Овчаренко не прибегнул к этой наивной хитрости: по его соображению, менять тактику на глазах начальства было унизительно.

Да и работал он отчаянно, стараясь не уступать напарнику. На лету хватал подаваемые доски и сноровисто вколачивал гвозди, требовательно и властно покрикивая на подсобников.

На Пчелкина нельзя было крикнуть, у него надобно было учиться. А низовые все стерпят. И Алешка орал:

— Каким концом?! Куда тянешь, пенек?!

— Запили «ласточкин хвост»!

— Уснул там? Не тяни мертвого!

И его терпели. Отчаянная лихость новичка была им по сердцу. И даже Шумихин его не трогал, не одергивал: как и всякий русский человек, старик любил красивую работу с разумной лихостью, особенно если ее исполнял вчерашний лодырь и бузотер.

Только дождавшись, когда Алешка забил последний гвоздь и, выпрямившись на перекладине, как всадник, победно глянул вниз, Шумихин не выдержал.

— Сукин сын! — закричал он. — Ты что же это, в котлету хочешь? Пристегнись мигом, не то назад, к Глыбину, спишу!

Алексей вытер вспотевший лоб рукавом, сорвал с головы ушанку и швырнул вниз. Она черным подбитым вороном перевернулась в воздухе, мягко упала на мокрые кусты шиповника, выпускающего первые листочки.

— Шумихин, за вышку — благодарность, за верхолазов — выговор! — сказал Николай, приблизившись к лебедке. — Почему без поясов?

— Не подчиняются, товарищ начальник! — не чувствуя вины, сказал Шумихин. — Причем у одного в исправности…

— Давно? — Николай подозрительно усмехнулся. — Смотри, Семен Захарыч, за Овчаренко ты мне головой отвечаешь. Ты понимаешь, что получится, если он полетит?

— Убьется, — глубокомысленно согласился Шумихин.

— Эк его! — досадливо покрутил головой Николай.

Алешка слышал их разговор.

— Провались земля и небо, мы на кочке проживем! — заорал он сверху.

Шумихин возмущенно затанцевал вокруг костыля:

— Хулиган первой статьи! Если и будет из него добрый верхолаз, так всю душу успеет вымотать из меня! — И снова задрал голову: — Слазь! Сегодня с тебя хватит, внизу будешь! А то придется еще акт по технике безопасности стряпать на мою голову!

— У вас там комары заживо сожрут! — отшутился Алешка.

— Слазь, коли говорят!

Алешка, как игрушечный акробат на лесенке, вдруг нырнул вниз головой, перевернулся на руках и, достигнув ногами маршевой лестницы, бросился по ней вниз, скользя локтем по перилам. Через полминуты он стоял уже на земле. Отряхнув шапку от росы, нахлобучил ее на самые глаза.

— Ну как дела, верхолаз? — с усмешкой спросил Николай.

— Учусь, — уклончиво ответил Алешка.

— Работа как?

— Люди скажут…

Шумихин делил пайковую махорку: с куревом опять стало туго, его распределяли по бригадам.

Тут-то Горбачев извлек из кармана спецовки непочатую пачку махорки «белка», той самой, от которой с двух затяжек бросало в пот, и протянул Алешке.

— Из моих сбережений, — сказал он.

И Алешка взял, все было вполне законно. Да и пачка издавала какой-то свежий, неуловимо приятный запах, и трудно было удержаться, не взять.

Николай присел к костру, поднял сетку накомарника, обмахиваясь мокрой зеленью иван-чая.

— Семен Захарыч, когда, говоришь, вышку сдаете?

— Послезавтра, думаю, можно начинать монтаж силового оборудования.

— Значит, фонарь за декаду? А помнишь, на первой — три недели требовал?

Шумихин, будто не доверяя себе, оглянулся на завершавшийся фонарь, сказал:

— Первый блин, известно. Потом, зима была, многих приучали сызнова. А теперь во всей бригаде один ученик, да и тот черту не брат!

— Вечером собрание будет, — заметил будто бы между прочим Николай. — Поговорим о фронтовых новостях, обсудим предмайские обязательства. Надо бы провести фронтовой декадник по всем участкам!

— Эта бригада целый фронтовой зимник провела, какой там декадник! — важно вставил Овчаренко.

— А ты откуда знаешь?

— По всему видно — львы, а не плотники.

— Неплохо потрудились, — согласился Николай. — Все работали как надо, и особенно бригада Тороповой.

— Это девки-то? — Алешка вытер губы тылом ладони.

— Напрасно! — перехватил его усмешку Николай. — Они за месяц расчистили пять гектаров бурелома и дорогу протянули почти на километр — ровно по сто восемьдесят процентов на каждую…

— Проценты, может, мелкие были?

— Самые настоящие, без потного лба не взять. А у вас на вышках больше ста пятидесяти еще не было. Собираются к Маю вас на соревнование…

— Что-о-о?!

Всех словно ветром к костру подвинуло. Алешку же последние слова начальника прямо-таки хлестнули по лицу.

— Нас на соревнование? Г-га-га-га!

— Ох, холера их забери, крашеных, а?

— Ха-ха-ха! Держите меня!

— Не орать! — вдруг завопил Шумихин во все горло. — Не орать, как в овечьей отаре! Вы передовые люди, дьяволы, а орете, как бараны! Говорите с умом и порядком! — И значительно вознес костыль к небу.

— Летучий митинг объявляю. Кто хочет высказаться по данному недоразумению в масштабах участка?

Воцарилось общее замешательство. Говорить «с умом и порядком» желающих что-то не находилось. «А кто его знает, как оно выйдет?»

Наконец кое-кто осмелел:

— Чего говорить-то? И так ясно!

— Высоко берут!

— Это начальник — на пушку нас!

— Он такой!..

Алешка вскочил на обрубок бревна, с сердцем ударил шапкой оземь.

— Сделаем, братва, вышку завтра к вечеру, хоть лопнуть! А потом я… Чего вздумали! Верхолазов вызывать!

— Буровики-то, слыхали? — завопил чей-то молодой голос. — Буровики по полсуток берутся трубить!

Шумихин недоверчиво оглянулся на Николая: верно ли? Кто придумал-то?

— Золотов, — ответил Николай на его немой вопрос.

* * *

Немеркнущий вечер северной весны смотрел в туманное окно. На столе в беспорядке лежали книги, которыми в последнее время пришлось очень много заниматься. Теперь они казались чужими и ненужными.

Золотов лежал на койке, сосал окурок. Крепости табака не чувствовал, была только горечь, притупляющая душевную боль.

Казалось странным, что после случившегося в его жизни вокруг все оставалось прежним, напряженным, деловым и даже целесообразным, как было вчера и неделю тому назад. Привычно рокотала за окном буровая, вахты сменялись дважды в сутки, в полдень все сильнее пригревало осмелевшее солнце. И елка в обновленной зелени скреблась мокрыми лапами в стекла. И все это, совершавшееся в определенном порядке и темпе, называлось жизнью. Ничто не могло остановить ее течения и порядка…

Эта мысль росла в сознании, исподволь вытесняя горечь потрясения, и Золотову становилось легче. Она, казалось, не только смягчила прежнюю боль, но в ней присутствовало нечто большее, огромное и всеобъемлюще важное. В ней таился скрытый приговор самой войне, нашествию чернорубашечников, идущих остановить ход жизни. Сама жизнь таила в себе победу, и потому люди, отстаивающие ее, эту горькую и сладкую жизнь, должны были победить.

Золотова потревожил неуверенный стук в дверь. Он привстал, одернул гимнастерку, включил свет.

Стук повторился, неуверенно открылась дверь, и в комнату тихо вошли трое: Катя Торопова, Шура Иванова и Алексей Овчаренко. Они смущенно остановились у порога, девушки переглянулись, Алешка молча комкал в руках шапку.

— Что же вы как побитые? — угрюмо проговорил Золотов. — Садитесь, раз пожаловали.

— Мы к вам, так… по пути, — смущенно сказала Шура. — На собрание вместе хотели…