— Этак будет понятнее, — спокойно пояснил он. — Теперь поговорим всурьез.
В третий раз сверкнула коронка.
— Просьба такая, — сказал Обгон, — вернуть бывшего завхоза на старое место, не мараться об это дело. Повод у вас есть, поскольку высшее начальство против! Высшее! Понятно?! И все. И полная неприкосновенность вашей светлой личности. Иначе… — Обгон выразительно повернул ножом, выщербнул из стола щепку. И так умело, что она отлетела Николаю в лицо.
Николай взорвался. Все накипевшее за последние дни: боль утраты, разделенное несчастье Золотова, жалость к Кате, тоска по безмолвствующей Вале, — все разом нашло выход. Да можно ли было терпеть, чтобы на этой измученной, распятой невиданной болью земле ползали гады, сосущие силы и кровь честных людей?
— Св-волочь! — страшно и тягуче выругался он и выхватил из ящика револьвер. Сухо щелкнул взвод.
Обгон мгновенно убрал нож, по-звериному отскочил к двери.
— Бадягу имеешь?! — заорал он. — Бадя…
Николай застрелил бы его на месте. Но в этот миг дверь рванули, звякнул сорванный крючок, и огромная палица с зарубками обрушилась на голову бандита. Тот вскинул руку для защиты и сполз на пол. Шумихин схватил его за шиворот, потянул через порог.
— Постой, погоди, Семен Захарыч! — кричал Николай, спуская взвод, засовывая револьвер в карман. — Погоди, обыскать надо!
Шумихин был уже на крыльце.
Когда втащили Обгона обратно, у него не оказалось ножа. Не было у него и документов.
— Нож гони, гнида! — нервничал Николай. — Слышишь? Убью!
Обгон понемногу приходил в себя. Ощупав голову, волком посмотрел на Шумихина, потом процедил Николаю:
— Не было ножа, это тебе привиделось со страху, падло! А бадягу ты имеешь, значит? Та-ак… Не ждал. Не знал, что ваш брат обороняется от трудящих… Ну да ничего, три дня тебе жить и с бадягой…
Обгона заперли под замок в пустой склад дефицитных продуктов, в котором еще недавно обитал Ухов. Николай вызвал по телефону милиционера. Шумихин написал акт и ушел, налегая на хромую ногу.
— Может, хоть один мой акт в дело пойдет за это время, — с упреком сказал он Николаю. — Стрелять надо эту сволочь, а с ней все цацкаются.
— Надо, — согласился наконец Николай.
* * *
На первой буровой, при кернохранилище у старшего коллектора Шуры Ивановой была своя комнатка — два с половиной шага в глубину — с чугунной «буржуйкой».
Теперь в эту комнату Алешка получил негласный допуск. Вот уже второй раз глубокой ночью приходил он сюда, к Шуре. И она безбоязненно впускала его и даже сама запирала изнутри двери.
Его парализовала доверчивость девушки, и он от необычности ситуации рассматривал толстые книжки на косоногом столике у окна, в которых ни черта не понимал. Там были замысловатые схемы земных пластов, глубокомысленные слова: археозой, палеолит, девон, продуктивные толщи…
Они целовались, и, чтобы не ошалеть вовсе, Алешка вел совсем неподходящие рабочие разговоры.
— А эти, деше… марьянки-то, — известил он Шуру на этот раз, — чего вздумали? Вызвали нас на соревнование! Слыхала?
Когда он сказал это, то вовсе не ждал, что она обиженно и грустно глянет ему в глаза:
— Алешка, зачем ты только приходишь? Я тоже, значит… марьянка?
— Ну… — растерянно возражал он, — при чем тут ты?
Ее пальцы ласково перебирали его вьющиеся, жесткие на ощупь вихры. В словах Шуры была просьба, ласка и обида — три вещи, которые сроду не встречались ему в жизни. Ее дружба и недосягаемая близость подчиняли Алешку и сбивали с толку. Все это было так странно, непривычно и, главное, дорого, что он терялся и не знал, как вести себя.
Шура поняла его, а понять поступки Алешки значило — простить. Любовь непримирима и зла, но она всепрощающа и великодушна. Алешкино сердце достучалось до Шуры, — может, поэтому кроме обиды в ее душе прижилась жалость к его судьбе (только к судьбе, сам он не нуждался в жалости!), желание уберечь его от прежних дрянных поступков.
Нет, не житейское «доброе дело» хотелось сделать Шуре. Она, кажется, любила его и отнимала у прошлого для себя. Для себя одной хотелось ей сделать из Алешки достойного человека, которого давно создало воображение. А он никак не хотел принимать идеальной формы. Он приходил к ней и хвастался. Успехами и… очередными грубостями.
— Леша, я тоже, значит?..
— Нет… Ты — моя Шура. Ты — всё!
Алешка прижимался обветренной щекой к ее плечу, смирялся и вдруг начинал орать почти со злостью:
— Ты — беда на мою голову! Отрава! Хорошо, что никто не видит, как я раскис! Пропал бы ни за грош! Съели б живьем!
Потом задумывался, уставив куда-то в темный угол успокоенные, уже не бегающие глаза, рассуждал:
— Только они тоже… рано или поздно! В этот вагон некурящих! У каждого в жизни, наверное, бывает такая беда? — И сжимал ее руки. Сжимал робко и бережно. А взгляд просил прощения за то, что, может быть, сказал не все, не так, как хотелось… Да мало ли за что. За все, что произошло между ними в эти три месяца…
— Я, Леша, знаешь, что хочу тебя попросить? — встала Шура перед ним, не отнимая рук. — Когда ты научишься наконец человеческим языком разговаривать! Девчат разными грубыми кличками… Думаешь — ой как хорошо? Никого ты не уважаешь, ни меня, ни себя! Противно! Я и говорить с тобой не буду!
И хотя Алексей отлично сознавал детскую наивность угрозы, предчувствовал длительную учебу нормальному человеческому языку, он все же был готов подчиниться. Лишь бы ей было лучше с ним, лишь бы сильнее привязать ее к себе, не упустить. Без нее терялся всякий смысл в жизни, казалось Лешке.
Ведь как хорошо пошла вдруг жизнь! Он пойдет в армию (теперь он не сомневался, что заработает эту честь!), будет писать ей, и она будет ждать его с фронта. Эта девушка не изменит, она дождется!
Фантазия его не пыталась даже рисовать иных картин. В их далекой встрече и заключается смысл происходящего, потому что, в сущности, одному ему в жизни требовалось очень мало…
Глаза Шуры ждали ответа. Он не мог не подчиниться ее ждущему взгляду и кивнул в знак согласия своим спутанным золотистым чубом.
И снова — какой уже по счету и все же первый — поцелуй Шуры!
Что скрывать, знал Алешка раньше и женщин и безотказных девчонок, и они любили его за отходчивую, веселую душу, за крепкие бицепсы и крутую, ладную шею, избалованную лаской смыкающихся женских рук. Но все, что было, было не так!
Нынче его навсегда заграбастала любовь, он узнал тихую нежность. Он был счастлив.
…Алешка вышел в белую ночь словно хмельной и плелся к поселку по лужам, брызгая сапогами, низко склонив свою пьяную голову.
Ночь была непривычно теплая, вовсе не северная. Дорогу пересекали ясные полосы света из окон. А совсем рядом, рукой подать, властвовали ночные шорохи леса, и все это одевало странной таинственностью и нынешнюю ночь и огромное счастье Алешкиной жизни.
У самого крыльца его окликнули.
Овчаренко не сразу понял, кому и что от него нужно. Из-за тамбура вышла черная фигура, преградила путь.
— Заснул на ходу, что ли? Или бухой?
Перед Алешкой стоял Иван Обгон, похудевший и злой. Рукав полушубка у него был разорван от самого плеча. Из прорехи клочьями лезла белая шерсть.
— Спать иду, — мирно промямлил Алексей и, шагнув в сторону, попал в полосу света. Обгон мог хорошо разглядеть его блаженно сонные глаза и всклокоченные волосы.
— Втюрился, что ль?
Алексей очнулся. Он был так занят собой, что его почти невозможно было обидеть.
— Не твое дело, — с прежним добродушием сказал он.
— Понятно. Одно беспокоит: деятельности твоей не чувствую, милорд. Поступлений в общую кассу с прошлого года не было.
— Знаешь, маркиз, воровать в окрестностях совершенно нечего, — весело объяснил Алешка. — Вшивая телогрейка вряд ли устроит ваше величество. Паек трудяги для меня свят. Если вас эти козыри не устраивают, сэр, то моя шпага к вашим услугам!
Обгон не давал проходу Алешке. Злился:
— Не брыкайся, когда с тобой человек толкует! Забыл права, рогатик колхозный!