— Да то как же! Без партийного руководства что за свадьба! Ты мне поспособствуешь, а потом и я не останусь в долгу, скрутим одну царевну-лебедь, уговорим по-свойски! Ты на нас, на горластых, больше полагайся — мы бедовые!
— Да уж я сам как-нибудь, — смеялся Илья. — Я вот гляжу, политический недосмотр у меня: бригадирша у вас невеселая!
Катя не шевельнулась, зато Шура с досадой махнула рукой:
— А она… сама не знает, чего ей надо!
С тех пор как Шура простила Алексея и у них завязалась теплая и чистая дружба (этой самой дружбой почему-то принято называть теперь любовь), с тех пор как она убедилась, что эти новые отношения, словно наждак, снимают с Алексея корку грязи и грубости, она стала жалеть Катю. Шуре хотелось поделиться со своей лучшей подругой, открыть свою тайну… Но как скажешь? Вот если бы Катя жила тем же, то, пожалуй, ей можно было бы открыться.
Эх, Катя, Катя! Ну, можно ли так жить, обходя самое дорогое, единственное в жизни!
Между тем Илья набрался храбрости:
— Что ж это, Катя? Или постарела в двадцать лет? Что это говорят-то? — улыбнулся он.
Она сидела на помятой койке, свесив босые ноги, опираясь обеими руками на сложенное синее одеяло.
— Ты далеко ушел с трассой, Илья? — почему-то с грустью спросила Катя.
— Времянка на пять километров, а просека — больше семи. — Он отвел взгляд.
— А мы скоро будем туда перекочевывать? Не спрашивал начальника?
— Говорят, надо готовить площадку под четвертую буровую и дорожный ус к ней тянуть. Это вам на целый месяц…
— А вы бы, думаешь, быстрее сделали? — подозрительно спросила она.
«Снова задел за больное!» — с горечью и досадой спохватился Илья.
— Я сейчас не думал об этом.
Катя замолчала. Она задумчиво смотрела в окно, на березовую ветку, упруго вздрагивающую от порывов ветра. Почки березы налились вешней силой, разбухли, вот-вот лопнут…
— Ты долго задерживаешься в поселке? — опять спросила она.
— Нет, уезжаю, — отвечал Илья, тщетно пытаясь понять ее любопытство. — За инструментом приехал и майские карточки отоварить.
Катя снова задумалась, пальцы ее подобрались, сжали ватную мякоть одеяла. И вдруг вскинула на Илью заблестевшие решимостью глаза:
— Сегодня какой день? Вторник? В воскресенье пойдем на охоту, Илья! Давно уж я не бродила по лесу так, для себя! Пойдем? За Пожемское болото! Там керка, старые токовища, знаешь?
Илья встал. Растерянно зашарил по карманам, не находя бумагу на завертку. Он не думал о том, как неожиданно и странно было это предложение. Не думал даже, что в эту весеннюю пору, когда линяет пушной зверь, а птица забилась на гнездовья в самую чащобу, никто не ходит на охоту. Она зовет его, его будет ждать в лесу! Целый день вдвоем — это ли не счастье для заждавшегося сердца!
Он пойдет на охоту и будет бить линяющего зверя и пугливых, отгулявших свое глухарей, поведет Катю в самые таежные места, чтобы она забыла участок, свою библиотечку в «скворечнике», начальника и подчиненных, чтобы вспомнила деревню, старое, две березки на крутогоре…
* * *
«Вот так, Коля! Я решил твердо: не надо никаких жертв! Жизнь такая вещь… Не надо их делать, не нужно уступать никому своего и пуще — не принимать чужих жертв…»
Николай в третий раз перечитывал письмо Саши Жихарева, третий раз двоились чувства и мысли, перемежались отчаяние и решимость, мужское самолюбие и человеческая слабость.
Александр лежал в Москве в госпитале, с парализованными ногами. Он лишился возможности ходить, но в остальном чувствовал себя здоровым человеком, затеял уже переговоры насчет сотрудничества в Нефтяном институте, усиленно читал литературу о новом, турбинном методе бурения. Он не хотел сдаваться без боя.
«Ноги, конечно, нужная вещь, трудно свыкнуться с той простой мыслью, что ты, возможно, навсегда лишен возможности двигаться, ходить в атаку и бродить в скверах, бегать на работу и спешить на свидание, — писал Сашка. — Но, черт возьми, есть еще и голова, и глаза, и руки. Когда-нибудь я еще и женюсь…
Валя отнеслась ко мне более чем по-дружески, спасибо ей. Она предложила даже, чтобы я ехал к ее родным, и это было как обещание…
Но я же мужчина, Николай, и не пошел на эту удочку. Я прекрасно все понимал еще в Москве. Не надо жертв!..»
И вот еще, может, самое главное для Николая:
«Мы были друзьями, трое, и я надеюсь, останемся ими и в будущем. Ты, Колька, не расстраивайся из-за всей этой истории, из-за моего несчастья. Довольно и того, что оно мне не дает забыть о себе ни на минуту. Посмотрел бы ты на Валю тогда! Любовь из чувства долга — это, наверное, самая несуразная и страшная вещь…
Не буду на эту тему. Ты должен вернуть все на старое место. Потому что, в сущности, ничего не изменилось, это говорю тебе я — и ты верь. Ты напиши ей, скажи, что ждешь ее, любишь — и все. Потому что, когда я узнал от нее о том, что она написала тебе, я выругался по-окопному, и на этом все кончилось. А потом меня отправили сюда, в Москву…
…Пиши, Колька! И выручай Валю, потому что, думаю, ей сейчас тяжелее, чем нам с тобой. И имей всегда в виду, что им, женщинам, в жизни почему-то всегда труднее, они — чище нас…»
Да, в жизни все трудно. Любовь из чувства долга… Но все же любовь?
Все перепуталось.
Валя одна, ей действительно тяжело. Сашка поступил как мужчина, он отлично знал, кому принадлежит ее душа.
И, в общем, ничего не изменилось. И она в самом деле чище и лучше, чем он, Николай. Но почему же тогда так больно?
Писать письмо или нет? Писать! Откуда взялся этот эгоистический вопрос? Сколько же в человеке еще темного, непонятного!
Надо еще одуматься, перечувствовать все заново. Почему она — не жена ему, тогда все было бы по-другому!
На столе дожидались еще два нераспечатанных письма, и пальцы машинально потянулись к ним, чтобы оттянуть время и немного разрядить душу.
Одно было местное, из управления. Генерал Бражнин уведомлял Николая, что матери его, Наталье Егоровне Горбачевой, выслан вызов и пропуск для проезда по железной дороге. Одновременно генерал дал знать своему представителю в Сталинграде, чтобы он разыскал старуху и помог выехать.
Слава богу, хоть одна, личная, забота долой! В последние дни Николаю часто вспоминалась посадка на Северном вокзале, сутолока и настоящая битва у подножки. И маленькая старушка в заплатанной кофте, что сидела тогда на старинной окованной укладке, с безнадежным укором созерцая толчею. Ее, помнится, увел куда-то безрукий солдат… Матери предстояло тоже нелегкое путешествие по фронтовым дорогам. Хорошо, что генерал нашел время, спасибо. Надо написать ему…
Третий конверт был огромный, заклеенный мучным клейстером. Обратный адрес: «Воркута, шахта «Капитальная»…» Кто же это?
Разорвал конверт. Писали спутники-украинцы, которых он когда-то оставил в вагоне, что уходил дальше, в Заполярье. Вспомнили, значит!
«…Друг Микола! Привет с конца света! — начиналось письмо. — Не ругай за корявую строку, бо я нынче навернул на двести семьдесят процентов в шахте, и малость дрожит рука… Петро, тот покрепче, но он сейчас в забое.
Ну и заехали ж мы, братушка, далеко! Никогда не думали такие края обживать! Голая, белая пустыня — ни конца ни края. Ветрище — спасу нет, первое время канаты протягивали от барака до барака, иначе унесет в поле, как соломенное чучело. Теперь, правда, веселей стало: обстроились добре и день наступил. Тут ведь порядочный рассвет один раз в году бывает. Остальное — так, одно баловство: не успеешь оглянуться — ночь. Занятная сторона, что ни говори. Называется — тундра. А насчет уголька, прямо скажу, хватает. Хотя и военная тайна, но такую тайну можно особо не хранить, пускай почухаются, кому надо. Не хуже нашего Донбасса.
Живем, сам знаешь как, иной раз туго приходится, вечная мерзлота! Но про сговор наш не забыли. А ты помнишь? Думаем, что ты нас обогнал, бо тут спервоначалу вовсе тошно было. Теперь легче стало. Инженер у нас тут бедовый один есть, молодой, как ты. Даем с ним добычу по всем правилам! Заработки хорошие, цингу спиртом и кислой капустой угробили: жить можно.