Казалось, молодой человек упрашивает о чем-то свою спутницу, но так умело и красиво, что не стесняется даже чужих людей. А третий класс лишь изредка посматривает вверх и одобрительно прищелкивает языком.
И откуда такие слова — за душу ноготком…
О-о-отвори потихоньку калитку
И войди в тихий сад, словно тень.
Не забудь потемнее накидку,
Кружева на головку надень…
Белая ночь плыла над Вычегдой в неведомое, распластав под луной крылья серебристых облаков. И Якову опять стало обидно за чернобурку, за лося, за погибшую собаку, за все, что было и есть… Нет, он никому не завидовал, но ему просто чуть-чуть стало жаль себя, своих рук и меткого глаза, неутомимых, натруженных ног. Ему было жаль, что он до двадцати лет не мог, не имел времени жениться…
Перед рассветом надо было сходить на берег. Пароход делал остановку недалеко от его деревни.
7. Третьей гильдии
уезд
Как обычно бывает, знакомство Григория с Ириной состоялось в первые же дни.
Никит-Паш, разумный хозяин, не мог не держать на пароходе хотя бы крошечного буфета, где пассажир первого или второго класса имел бы возможность оставить полтинник, а то и червонец. Грише понадобилось не много усилий, чтобы «по чистой случайности» оказаться с нею за одним столиком в тесном уголке буфета. Вскоре Григорий убедился, что он мог бы и раньше заговорить с Ирочкой и не получил бы отпора. Она сама искала общества, чтобы в какой-то мере разрядить душевное напряжение, вызванное вероломством Парадысского, последними сведениями о делах отца, которые заставили ее бросить учение и спешить в родной дом.
Открыть душу кому-нибудь, выговориться, выплакаться было единственным желанием Ирины, в одиночестве коротавшей часы. После двух-трех первых слов Григорий распечатал бутылку недорогого вина и прямо спросил ее, наливая в непротертую стопку:
— Пьете?
— Пью, — ответила она, чем несказанно обрадовала бывшего трагика. Григорий поругивал себя за два потерянных вечера.
Она поведала ему о неблагодарности польского дворянина. Григорий искренне удивился-поступку Парадысского и обругал его самыми последними словами, разумеется допустимыми в обществе дамы. Девушка определенно нравилась Григорию.
Ирина выразила удивление: каким образом Парадысскому доверялось важное дело и земские средства, если он не мог проявить элементарной порядочности? Тут Гриша проявил неожиданную искушенность в вопросах земской и иной общественной деятельности и доказал методом «от противного», что прохвосты всегда преуспевали в общественных начинаниях и будут преуспевать, если, разумеется, найдут это для себя выгодным.
— Есть даже поговорка: не трудиться, а пастись на общественной ниве, — заметил он, не претендуя на авторство: эту истину он слышал где-то раньше, но не придал ей большого значения, ибо тогда она нуждалась в подтверждении.
К Усть-Сысольску подъезжали как добрые знакомые, и Ирочка уже знала, что Гриша служит в нефтяной компании великой княгини Марии Павловны, а в недавнем прошлом играл на сцене и по этой причине не приобрел еще семейного очага. Все сказанное им не могло не заинтересовать, но Ирочку покамест занимали собственные мысли, незажившие обиды, и Григорий должен был запастись терпением, если искал дружбы с нею.
Усть-Сысольск встретил их нудным обложным дождем. Обычно высокое, северное небо теперь разбухло, отяжелело и нависло над самым берегом, по которому в беспорядке лепились черные, словно обугленные строения. Рядом с двухэтажными купеческими домами и длинными обветшалыми лабазами мокли под дождем бревенчатые избушки крестьянского посада с непривычно плоскими, односкатными кровлями из тесаных пластин, обросших мхом. Окрашенные белой краской оконницы выделялись на черных срубах, как воспаленные, трахомные глаза. Столица огромного лесного края поначалу производила неприятное впечатление, и Григорий с сожалением вспомнил о покинутом Устюге. Трудно было представить, что именно здесь зарождалось большое денежное дело, которое привлекало сюда множество пассажиров, в том числе столь важного комиссионера, как его патрон.
Встречающих на берегу оказалось мало. Хилый, вымокший под дождем старичок пытался броситься на ссыльных с палкой, упрекая в крамоле.
— Ты против государя императора, ирод! — завопил он, замахиваясь костылем на сгорбленного, хилого парнишку.
Оказалось, что он попал на уголовника. Тот неожиданно распрямился и, выкатив разбойничьи глаза, рявкнул прямо в стариковскую бороду:
— Брысь! Проглочу! Волосатик вшивый!.
Конвоир поспешил на выручку незадачливому патриоту Российской империи.
Старшой, не обращая внимания на инцидент, протрусил на берег. Скоро явился сам Полупанов, местный становой, гроза поселенцев и смазливых баб. Он нахмурился, выслушивая хмурый шепоток конвоира, потом подтянулся, придал физиономии торжественно-строгое и набожное выражение, тяжело поднялся по трапу.
— Кажи!
В трюме лежал покойник.
Замученный чахоткой и этапными порядками, желтый как воск юноша, вытянувшись, покоился у самого выхода на палубу, как будто и в смерти своей думал лишь об одном: как бы выйти из этого душного погреба на волю, туда, где светит ясное и одинаково щедрое для всех солнышко, шумит вольный, никому не подвластный ветер… Над ним на коленях стоял Новиков.
— Очистить трюм! — рявкнул Полупанов.
Новиков устало и отрешенно взглянул на пристава:
— Орать над покойником — грех. Притом — вам он уже не подчинен. Я прошу похоронить его в моем присутствии: это мой сводный брат!
— Я моСу и тебя похоронить с ним заодно, коли хочешь… Очистить трюм! — хладнокровно рыкнул становой и высунул голову наружу: — Носилки, ж-живо! Шевелись у меня!..
Как всегда в подобных случаях, было много крика и бестолковщины, толпа не понимала и не хотела понимать, чего от нее хотят. Становой Полупанов со своей стороны хотел показать, что в Усть-Сысольске не терпят вольнодумства и беспорядка. Здесь — образцовая ссылка'.
— Прощай, друг, — сказал Новиков и, натянув на голову фуражку, шагнул к выходу.
На берегу, около огромной, расхлестанной сапогами прохожих и колесами телег лужи, поджидали ссыльные. Конвой уже в третий раз пересчитывал их перед сдачей Полупанову.
— По четыре, два шага вперед — арш!
— …Второй!.. Третий!..
Уголовники мяли строй, гоготали, смущая стражу.
Недалеко, близ деревянного тротуара, уныло опустив спутанную гриву, мокла низкорослая лошадка, запряженная в тарантас. Извозчик, прикрыв от дождя голову вывернутым крапивным мешком, нетерпеливо поглядывал на пароход. Наконец к пролетке подошли женщина в дорожной накидке, толстый господин в мягкой шляпе и два поджарых нездешних парня в новых брезентовых плащах. Все расселись. Новиков проводил отъезжавшую пролетку угрюмым взглядом и стал в строй.
Торцовая мостовая шла круто в гору. Впереди мокро блеснули кресты Троицкого собора, а далеко справа — белые стены каменного сухановского особняка. Внизу, за купой голых тополей, скрывалась базарная площадь с торговыми рядами. Все это, с детства знакомое и родное, сладко и грустно волновало Ирину. Ее внимание потревожила облинялая доска с кособокими буквами на углу ближнего дома.
Все, что случилось в ее жизни, в жизни отца, странным образом вместилось в несколько неразборчивых, испорченных потеками краски строчек:
На Трехсвятительской
улице
здаютца
меблированныя комнаты!
в собственном доме