— Если в Вологде будут упираться, передадите редактору вот это, — Трейлинг подал Запорожцеву чек.
Фирма великой княгини приступала к действиям.
Гансберг резко отодвинул на середину стола испещренный цифрами лист бумаги и отшвырнул карандаш. Утомленно закрыл глаза и откинулся на спинку кресла.
Итоги выкладок были неутешительными. Длительная остановка буровой требовала новых бессмысленных расходов, которые никогда не смогли бы себя оправдать. По логике событий, Александр Георгиевич должен был рассчитать рабочих, но и этого сделать было нельзя: трубы и канаты ожидались со дня на день, а с их прибытием он не смог бы пополнить артель новыми людьми. Здесь, в глубине северной тайги, каждый буровой рабочий ценился на вес золота, каждому следовало платить договорную сумму даже за безделье.
Сначала Гансберг занимал артель разделкой дров для парового котла впрок, но гора чурок выросла очень быстро, дров было достаточно на всю зиму — пришлось оставить и это занятие. Теперь на промысле стояла выморочная, опасная тишина, которая и побуждала Гансберга в который раз браться за карандаш.
Александр Георгиевич невесело посмотрел в окно на фонарь безмолвствующей вышки и опять обратился к своим расчетам. Молчание буровой зримо выразилось в четырехзначной цифре — 5372 рубля, а покрыть ее было нечем.
Он выдвинул ящик письменного стола, перекинул десяток бумаг, нашел глазами чековую книжку, но тут же резко захлопнул ящик: то была пустая обложка с остаточным чеком на десять рублей. Его следовало сохранять в любых условиях, во избежание потери счета.
— Люси! — негромко позвал он жену.
Ответа не последовало.
— Дорогая, подойди, пожалуйста, ко мне! — настойчивее повторил Александр Георгиевич и тут же вспомнил, что жены нет дома, — она уехала в деревню лечить какую-то старуху.
«Сколько же у нас наличными? — подумал Гансберг. — Знает только она. Но все равно не наберется более пятисот рублей, это ясно».
Нужно было обращаться за помощью к компаньонам, но они вели какую-то непонятную игру, неохотно отвечали на письма. Сейчас, однако, момент отвергал всякую щепетильность. Александр Георгиевич положил перед собой новый лист бумаги, открыл чернильницу. Лицо Гансберга выразило страдание.
«…Санкт-Петербург. Его высокопревосходительству гофмейстеру Двора Его Величества А. П. Корнилову…»
Просить денег у людей, которые, по-видимому, не верят в его дело!
В какой бы форме ни выражался смысл этой фразы, он мучил человека как признание собственного поражения, выдавал истинное положение дел на Ухте, мог породить сотню самых нежелательных сплетен и кривотолков вокруг имени Гансберга, которые все одинаково вредили предприятию!
Он снова отложил перо.
За окном промелькнула сутулая фигура, и в комнату вошел артельщик. Постояв у порога в ожидании приглашения и не получив его, старший рабочий весьма точно определил причину рассеянности хозяина и присел на уголок табурета.
Это был честный, опытный в деле человек. Рабочих не обворовывал и поэтому пользовался общим уважением. Хозяин доверял ему, но сейчас настороженно перехватил его ждущий взгляд.
— Что, Тимофеев?..
— Плохо, Александр Георгиевич, — хрипловато отвечал тот. — Плохо. — Потом помолчал и добавил: — Второй месяц денег не платим. Работы нет — еще пуще волнуются люди. Прикажи хотя бы чурбан катать — все займутся на время. А так — плохо наше дело.
Желчная улыбка скользнула под усами Гансберга. Все это выглядело типично по-местному. «Чурбан катать!» И грубо и наивно, а все же какая-то правда в этом есть. Руки бездельничают — голове лишнее смущение…
— Так что же, по-твоему, делать? — сухо спросил он.
Артельщик ссутулился и беспомощно развел руками:
— Як тому, что, коли еще две-три недели такое протянется, уйдут, Александр Георгиевич, а то и хуже: жаловаться начнут. Народец у нас всякий. Не угодишь — сразу за грудки!
— Ну, хорошо, иди. Я подумаю…
Артельщик послушно вышел, а хозяин, уже не раздумывая, взялся за перо и в несколько минут дописал письмо до конца.
Почтовая марка завершила недолгий, но мучительный труд. Гансберг снова сел в кресло. Оцепенение промысла, необходимость этой последней корреспонденции вконец одолели его. Думал ли он, что после многолетнего упорного труда придет и такой день?..
Оглушительно хлопнула дверь, Александр Георгиевич вздрогнул.
В проеме-двери стояла, возбужденная, радостная Люция Францевна и протягивала вперед тонкие, изящные руки,
— Письмо! Письмо, дорогой мой! Смотри…
Александр Георгиевич обнял жену, усадил к столу.
Быстрые пальцы уже извлекли из вскрытого конверта бумагу.
— Я вскрыла еще в деревне… — лепетала она, — Мы спасены! Смотри!
Это было уведомление заводчика Дорогомилова об отгрузке труб и буровых долот из Москвы с первым попутным транспортом.
Гансберг устало улыбнулся и поцеловал руку жены. Она была лучшим спутником в его подвижнической жизни. Александр Георгиевич и сам не знал, как могла эта красивая, пользовавшаяся неизменным успехом женщина навсегда связать свою судьбу с его поиском, с окаянной Ухтой, которую не так легко было покорить. Она охраняла мужа от ничтожных волнений. Она не позволяла никому даже легкого ухаживания, чем вызвала острое недовольство скучающих соседей-столбопромышленников. Капитан Воронов расценил это даже как личное оскорбление и распространял потом всякие небылицы и офицерские сплетни о жене Гансберга. Что ж, надо было перенести и это.
Александр Георгиевич еще раз прочел московское письмо.
— Я все-таки решил написать Корнилову, — сказал он, — Мы совсем без денег. Рабочие собираются уходить… Унизительно, но иного выхода нет. Что ты скажешь?
Она молча сжала тонкими пальцами его сухую, горячую руку. И он понял, что она согласна с его решением: не время было тешить самолюбие, когда промысел держался из последних сил.
Инцидент с Сямтомовым произошел неожиданно. Вернувшись с прогулки, Андрей застал его в своей комнате, у раскрытого сундучка. Член Стефано-Мефодьевского братства на свой страх и риск, видимо по собственной инициативе, производил обыск. Возможно, им руководили и более низменные цели.
Постоялец не стал разбираться в причинах. Он хватил купца кулаком по голове и выбросил его вон.
Полупанов произвел в комнате Андрея обыск «с пристрастием». Он простукал все четыре стены, осмотрел печь-голландку и вспорол матрац. Не обнаружив ничего предосудительного, велел следовать за ним.
— Возьми барахло! — прикрикнул он.
Андрей спокойно сел на скамью и стал свертывать цигарку. Насыпав на газетный клочок махорки и проводя языком по краю завертки, он посмотрел исподлобья на станового.
— Я кому сказал! — уже поставив ногу на порог, по-волчьи, всем туловищем, повернулся к нему Полупанов.
Глаза ссыльного блеснули:
— Я прошу повторить приказание в более вежливой форме. Иначе вам придется нести меня на горбу. — Он чиркнул спичкой, прикурил. — Или я, как съемщик квартиры, за невежливость направлю вас вслед этому, Симптомову! — Андрей намеренно прояснил фамилию.
— А-а, черт! — рыкнул становой и, хлопнув дверью, шагнул через порог. В подобных случаях он привык прибегать к силе, но у этого крамольника были жилистые руки и круглые плечи кузнеца.
Через час за Андреем явился квартальный с понятым, и в тот же день под конвоем его везли на лодке вниз по Вычегде, к новому месту ссылки.
Местный исправник своею властью ссылал Новикова в деревню, что почиталось в здешних условиях штрафом.
Как бы то ни было, но Андрея везли ближе к Яренску, и он не особенно сетовал на судьбу.
Лодка шла по течению. На корме сидел стражник, придерживая на коленях давно не чищенную винтовку. Гребли два мужика из местных, которые, по всей вероятности, отбывали какую-то повинность.
День, светлый и погожий, заметно клонился к вечеру. Солнце висело над берегом, в реке отражались розовые облака. Леса с обоих берегов подступали к самой воде и двоились в зеленом стекле. Этап походил на увеселительную прогулку, и Андрею не хотелось ни о чем думать. Административные условности не позволяли сколько-нибудь располагать собой, поэтому оставалось созерцать эти немые, безлюдные берега, по-настоящему оценив минуту покоя.