Потом в гостинице Глинска, куда эвакуировали «Понтиак», вечером, при электрическом свете разглядывал в зеркале свое тело, сине-багровые полосы от ремня безопасности на груди и животе, и все. Как будто перетянули бичом.
Головачев на скором поезде поехал дальше, оставив тебя с «Понтиаком». Все-таки тебе было нехорошо. Возраст. Не смог ужинать, тошнило. Но утром полегчало вроде бы. Томился в гостинице. Стены со двора были изъедены как утесы солью и волнами, словно гостиница стояла на берегу моря, а не в центре провинциального города посреди Великой Русской Равнины. А фасад был завешан гигантской красочной рекламой телефонной компании. Тут напрашивалось какое-то обобщение… но тебе, Тюфягину, Игорю Алексеевичу было не до этого. Тебя раздражала эта остановка в пустыни. Что может быть скучнее этих провинциальных гостиниц, улиц, ресторанов, площадей с тетками, торгующими цветами, семечками, всякой дрянью, выцветшими книжками. Здесь слишком ощутима близость к земле, а это всегда почему-то пугало, даже на дачу ездил с неохотой и спешил вернуться в город, подпирающий небо, насыщенный информацией. Ведь столичного жителя сразу угадаешь по повадке, он — знает, даже если не читает книжек, в квартире на Загородном шоссе в каждой комнате телевизор, в кухне. Из окон оттуда — пол Москвы видно, Кремль и Донской монастырь, несмолкаемый шум машин слышен, перебивают друг друга дикторы радио и телевизоров. Еще лучший вид открывается, когда выезжаешь на Крымский мост, из-под которого направо уходят громады сталинских домов, черновато-серые, с тяжелыми балконами; вдалеке встает силуэт Кремля, еще дальше Останкинская башня; над ширью грязноватой воды в каменных берегах плывет опереточный, спичечно-пластилиновый Петр на опереточном кораблике, — скульптура велика, ей тесно в этой шири неохватной, она кажется больше пышнокупольного ХХС, мидовской башни со шпилем на Арбате, больше махины Третьяковки на Крымском валу, и лучшее место для нее — перед помпезной аркой ЦПКиО Горького, посреди ярких каруселей и раскрашенных лошадок.
Это — открытый учебник. Здесь сразу видишь замысел страны. И только блеска штыков не хватает.
В душе каждого москвича живет империя.
И смерть там неизмеримо дальше, хотя на самом деле на дорогах и в подворотнях по ночам да на пьяных кухнях много гибнет, но на скорости этого не замечаешь. Не надо только ходить по музеям.
Перед этой поездкой пришлось сопровождать родственников из Тулы в Пушкинский музей, они хотели приобщиться. Лет сорок сам там не был. И снова удивила хитрая архитектура: лестницы вверх-вниз, переходы из зала в зал, сразу и не сообразишь, сколько там этажей. Юная барышня, синеглазая Юлия в кудряшках заметила, что она так и не врубилась, сколько там этажей, но все содержимое явно распадается на три уровня, три этапа мирового развития, а именно: первый уровень — черепушки, мумии, второй — иконы, третий — Пикассо. А Геракл? кони? — тут же возмутился лопоухий школьник Сашка. И кроме Пикассо, там сотня великих, заметила двоюродная сестра жены, бухгалтерша с печальным серым лицом. Юлия засмеялась и обратилась к тебе: дядя Игорь, при чем тут остальные? Кивнул. А барышни — пожилая и юная — заспорили, какой уровень выше, светский или религиозный… Крепыш Сашка помалкивал. Ему, небось, понравились только мечи ассирийцев и кони греков.
А тебе запомнился отпечаток тела египетской царицы в саркофаге. Хозяйка разрисованного древнего ящика отсутствовала, но на дне темнело сальное пятно. Почти по Райкину. Сорок лет не показываться здесь, наконец, придти и увидеть жирное пятно. Раньше в глухих деревнях наутро после свадьбы демонстрировали простыню новобрачных: след целомудрия. Дикий обычай. А выставленные на всеобщее обозрение знаки всесилия смерти, разрушения, гниения — форма просветительства, проклятье.
Потом даже снились кошмары, будто кто-то преследует, беготня по лестницам, залам, наконец схватили, ведут, в одном из залов публика во фраках, играет камерный ансамбль, а посреди на постаменте, в саркофаге лежит распухшая бабища, какой-то хлыщ делает пассы, и она надувает щеки, приподнимается и снова падает на спину, обдав всех смрадом. Вырвался из рук, опять беготня, мельтешение, шарканье ног.
…А сейчас такое чувство, будто все-таки приволокли к ней и принесли в жертву, прирезали, как поросенка.
Впрочем, поехать решил сам, ну, раз такое совпадение, попал в этот Глинск, а тут рукой подать до пенатов, в которых никогда не бывал и о которых лишь что-то невнятное слышал от матери, резкой, скрытной, истеричной женщины. Отчего не прильнуть, как говорится, к истокам. Сам помнил лишь запах — странно: запах лимона. Откуда там были лимоны в войну?