Но началось много раньше. Когда еще «Фанасий» Мясников власть получил, стал председателем. Председателем стал и взлетел высоко. Через это все и вышло. Когда стали жать церковников, он запряг лошадь и поехал в Николу Славажскую, за ним вся голытьба, и началось. Кто что себе тащил, оклады, кирпичи, железо с куполов. Старики просили не делать того. И жена, Люба, просила. А Фанасий Ярмолаевич хохотал: «Ззз-делаю! Не по вашему, а по моему, по нашему теперь будет». И еще говорил, что, мол, дуры вы и дураки, тыщу лет поклоны клали — кому? чему? Намалеванному. И выломал себе перегородку с Царскими вратами, погрузил на телегу и на двор свез. Вас туда не пускали? говорит, к престолу, в святая святых? «шуществ бабского пола»? Перегородил в хлеву вратами, поставил корыто. И свиноматка из Царских врат выходила, за ней боров. Думал Фанасий Ярмолаич, что вступил в царское дело. Он теперь здесь владыка. И у него свои святыни. И ничего, верно, ни з им, ни з хатой, все живы-здоровы: сам бугай, плеча — во-о, Любка красуля, Катька дочка, двое сыновей, Герман да Васька, потом и еще сынок, не вылупившийся до срока.
Но не балуй, холуй, скажу барину! И пришла сила. Билет не защитил Фанасия Ярмолаича, его первым тут же порешили, как только немец заступил, Стрысик на него сразу показал: председатель, коммунист. А немец с коммунизмом не церемонился. Потом Герман з Васькой осенью шли з Туруханова, глядят, белый листик, там еще и еще, в кустах, в грязи, ну, подняли один, а это с самолета сбрасывали, мол, держитесь, бей врага, победа за нами. Почитали. А тут патруль. Васька сунул листик за пазуху. А те их возьми и обыщи. Листовка?! Безоговорочная смерть. По деревням уже предупреждали. И за одну бумажку Васька с Германом одну смерть приняли. Немец не разбирал, кто перед ним, стар или мал: враг. Тут даже кусты и буераки были врагами.
А уже зимой схватили Катьку. Подружка яе, Тоня Андрюхина показала, что, де, та гаворила об железной дороге: хорошо б подорвать мост. Даже судить-рядить не стали, пошли и выволокли из хаты. Холуй Стрысик всех сгонял смотреть, мол, ученымя будете не спускать язык.
Меж лип прибил перекладину. Гонят дявчонку, как телку. Поставили на колодину — веревки не хватает, хотели збегать за другой веревкой, вязать новую петлю, но немец в бляхах по всей шинели велел тащить тый короб. Стрысик залупился было толковать, что это улей, но тот цапнул за кубуру, рявкнул, и приволокли домик. Катька на его лезет красными коленками, палтишко запахивает. Встала, глядит на деревню, народ. И с валенок у нее пар повалил. Обмокренилась. А что народ? Бабы плачут. Старики в снег смотрят, переминаются. Кто и на дебрь посматривает, мол, а? Но нихто оттудова не пришел, не прискакал. Только воронье грають, сбивают снег с веток на полянках, где под сугробами растет земляника, спелая, в травах, нагретых полуденным солнцем, с жуками, божьими коровками, кузнечиками, и братишки в срачицах льняных ползают, гукают, ждут старшую. И холуй вышиб домину пчелиную, заболтала она мокрыми катанками белого мягкого войлоку, побегла по воздуху.
А тут ревмя ревет одурелой коровой матка. Сдерживали ее в хате — и не удержали. Увидела — и вдрух повернула на немца, да з кулаками, трясца у нея, лихое. Немец освирепел, за кубуру, наганом тыкнул в зубы, губы раскровянил. А та не унимается, которатится на него. Еще мгновенье думал — и к стенке, солдату велел снять винтовку.
Тот исполнил, навел.
Да тут Труда, Хертруда, женка старосты Васильева Николая, он ее привез после румынского плена, когда еще при царе воевал, затараторила, залаяла по-ихнему, по-собачьи. А Любка Мясникова брюхатая была, уже пер живот сквозь все пуговицы. Труда и втолковывала, стерьву в шинели с бляхами. Он вроде отбрехивается, зыркает зверем. Но отошел. Не стал добивать Любку Мясникову. А она и так была почти мертвая. В какие-то считанные месяцы всей семьи лишилась. И только последний в брюхе сохранился, калачиком свернулся и, небось, ничего не чуял. Или чуял? Что ж его, Григорь Фанасича, вдруг повело сюда под старость? Может, тень на нем лежала, томила всю его жизнь. Либо тые ворота снились, покоя не давали, хоть он их и не видел и ничего про то не ведал, матка ему не рассказала. У него через яе второго мужика и фамилиё уже другое. Но это так и бывает. Что-то гнетет, манит человека. Он и не знает, что. Просто рассказать ему некому.
— А я сказала. Пусть знает, — сказала старуха. — А зачем он еще приезжал? из столиц? — Она перевела дыхание. — А про своих я уж вам и сказывать ня буду.