— Андрей Степанович, — сказал я, — бывал у мамы. Нам трудно было, мама всегда советовалась с Зазулиным. Это потом, перед смертью отца, мы получили наследство. Когда дед умер, наследники усадьбу продали, и нам досталась часть пахотной земли и лужки. Пахотную землю мать сдает исполовщикам. Тогда-то мама и взяла Иришу.
Кира положила свою руку на Зоину, а я все вспоминал.
— Дед, когда я родилась, не обратил на это внимания и расспрашивать даже не стал — девчонка.
— Неужели?
— Жил в усадьбе, задичал, с соседями всеми перессорившись, все говорил, что род его очень древний. Я историей никогда не интересовалась, получала тройки, хронологию терпеть не могу. Отец говорил, что в их жилах чуть ли не княжеская кровь течет. Да вот у Феди их семейная родинка на щеке. Да, было, было и быльем поросло.
Кира слушала. Она сидела рядом, я уже и не знал, доходит ли до нее то, что мы рассказывали, ну до чего она молчалива или думает глубоко о чем-то своем, глядя на зарю. Я даже теперь и не помню, почему мы тогда замолчали, но и молчание было полно чувств, а кругом все было так просто и как бы сердцем любящим озарено, как везде, где люди долго жили и все перенесли. Не знаю, были ли у вас такие минуты, как в юношеской жизни бывает, та влюбленность, чистая искренность и открытость, когда кажется, что все вокруг в нас, и ты в нем, когда сердца своего ты не чувствуешь, оно всего тебя раскрыло в любви ко всему. В это время живая река принимает небесный свет и несет его на запад в какое-то широко открытое небу море, чтобы смешать с морем свои воды и отдать их океанам, а где-то, думал я, сияют принявшие все реки нашей земли океаны и в молчании светятся открытые воды.
Уже в полях настала тишина, песни уже замолкли, широкая река утекала. И вот тот вечерний свет зазулинских полей, и открытая даль, и заря с утекающей к морю рекой, как потом я на чужбине понял, и было все: века, века, печаль — вся история наша, и простота, и внутренняя непостижимая, светоносная глубина.
— Ты о чем думаешь? — спросила Зоя.
— Допевают, — сказала она, — слышишь, позади замолчали, а это — на том берегу. Последний сегодня денечек, — повторила слова крестьянки, — как она хорошо нам сказала: вот молодые-то перед работой и догуливают, а вечер до чего добрый. Вот остатний разок и гуляют, завтра утречком ранним везде жать начнут.
— Завтра утром мы будем на Черехе, в бору.
— Завтра? Да посмотри на часы.
— Боже мой, — сказала Зоя, присмотревшись, — а ведь правда, мы и не заметили. Пора и домой, а то проспим.
— Верно, — сказала Кира, но уходить от реки не хотелось, так мы хорошо сидели, ощущая друг друга.
— Да, вот и лето уже на исходе. Как быстро пролетело, — сказала она, и, когда я подумал, что она все же от нас должна уехать, у меня сжалось сердце.
— Что это шелестит под берегом, внизу? — сказала Зоя.
— Я посмотрю.
— Ну да, ты, — крикнула Зоя.
Но я уже спускался туда вниз, тут мальчишками по выступам плитняковым была проложена дорога.
— Федя, сорвешься, — сказала Кира, когда камни, летя вниз, зашумели, но я был худ и ловок и, быстро цепляясь, очутился внизу на береговых камнях, у таинственной в это время воды. Помню, склонившись, я воду тронул рукою, а потом, присмотревшись к береговым камням, закричал:
— Кира, вода сегодня до чего теплая!
А вода двигалась и жила у моих ног, здесь внизу, как громадное и таинственное в ночи живое существо. Из-под, спасаясь от меня, прыгали лягушата.
— Чего ты там ищешь?
— Смотрю, как прыгают лягушата.
— Лягушата, — в ужасе отозвалась сестра.
— Прошлой весной я здесь днем поймал совсем маленького и удивленного лягушонка, я его в ладонях хотел донести, а он все прыгал и выскочил. И лапки у него были очень холодные.
— Какой ужас, — закричала с обрыва Зоя, — и как ты можешь об этом спокойно рассказывать! Ты их брал в руки! Если только ты к ним прикоснешься, ко мне не подходи!
— Я их сегодня не трогал.
— Не верю. Немедленно вымой руки, пока ты внизу.
— Честное слово, не трогал.
— Федя, — сказала и Кира.
— Ну, хорошо, вот смотрите, я мою.
— Немедленно поднимайся наверх. Завтра нам очень рано вставать.
— Подождите, — крикнул я, на ходу очищая колени, нагнал их, и мы пошли домой той же дорогой.
В полях все замолкло, деревня спала, пыль дороги и земля, на которой росла рожь, хранили солнечное тепло, и город казался удивительно теплым. А вот и наш забор и широкий деревянный дом с мезонином, на крышу которого положила ветви высокая липа. Калитка была открыта, двор сливался с садом, выходившим к реке, а дом показался нам сказочным — серый наш дом — как обжитое в дупле старой яблони, согретое биением сердец птичье гнездо, и в нем для меня всегда сохранялось материнское тепло.