— Да нет, — сказал брат, — вон где они, пустились по деревьям.
И вот так — то скрываясь, припадая к стволу, то появляясь, она показывалась — то хвост мелькал, а то голова с большими кисточками на ушах.
— Но любопытна до чего, — сказал брат, — мы на нее смотрим, а она на нас.
А когда мы двинулись — белки, волнуя хвою, побежали по сосновым ветвям. Мы шли, а они, распластавшись, летели с ветки на ветку, и даже не видно было, за что и как они цепляются.
— Они нас не боятся, — сказала Кира.
— Молодые, играют, — ответил брат. — Летом их не бьют, вот почему они еще доверчивы, людей не боятся. Это ее первое лето, — ей всего четвертый месяц пошел, — сказал брат, а он все знал отлично, потому что кадетом с корпусным преподавателем отправлялся изучать птиц в Устье и зверей в бор. — Она родилась в конце марта, а бельчата, — и он оглянулся, — растут медленно. Знаете ли вы, что только на тридцатый день после рождения у нее, в конце апреля, открылись глаза и сразу стали большими, темными и до всего любопытными.
— Как у Киры, — сказал я.
Все засмеялись.
— Ах, вот как, ты меня с белкой сравнил, — сказала она, — иди-ка ко мне.
Но я бросился от Киры, она за мной побежала, поймала меня, и мы с нею возились, и я прятался.
— Ты прячешься от меня за ствол, как белка.
Брат вел нас и показывал, все замечал и был счастлив: а это веселое и царственное счастливое боровое место — тут сосны корабельные, — остатки больших боров, что когда-то, с незапамятной языческой древности, окружали наш город, там речка Многа, очень небольшая, и забирается куда-то, осенью вереск цветет, боровиков и рыжиков много.
Где-то там деревня Барбашово — все там были в древности пчеловоды, и их за простоту старинную, за то, что они из боров, являясь на торговище, на все смотрели с открытыми от удивления ртами и их легко было провести, прозвали: «Эх ты, ворона барбашовская».
Бор переродил нас, особенные пробудил чувства, и мы были несказанно рады, что ушли далеко от дачных мест. Там все как-то нечисто, испорчено и затоптано, а здесь жизнь, и брат говорил, что здесь сосновые леса, как те, что сохранились еще в Гдовском уезде у озера и уходят куда-то к Нарве и к реке Луге.
Кира сказала, что в сосновом бору была раз в жизни под Киевом, в Святошино.
— Сосны тут у вас по-морскому шумят, — сказала она, остановившись.
— Корабельная строевая сосна. Такие шли на мачты.
— Ну да, — сказала Кира, — таким тут все и должно быть. Я даже не удивилась, как будто в знакомые места попала.
— Давайте все закроем глаза и послушаем, — сказал я, мне захотелось увидеть через этот шум волны и берег, и Кирино море. Кира согласилась. Я, закрыв глаза, слушал: удивительно шумели под ветром, родившимся в этот знойный день где-то наверху, согретые солнцем широкие вершины старых и необыкновенно толстых у корней сосен — широко и как-то важно.
Кира тихо, стоя недалеко от меня, говорила:
— Вот так же и у нас, совсем так. В солнечный день море, не умолкая, шумит, и, словно снова босая, девчонкой, стоишь на горячем песке, а ветер соленый дует с простора в лицо и всю тебя овевает, и волны недалеко все время шумят, и тогда так радостно и легко, что даже кружится голова.
Я слушал, а когда открыл глаза, то у Киры сияло лицо.
— А морская синева иногда такая, — продолжала она, — что хочется танцевать и кружиться от радости, и я любила танцевать, чтобы потом на горячий песок свалиться.
Она знала Азовское и Черное море, на берегах которого никто из нас не бывал, и рассказывала, как ее девчонкой отец возил в Крым и она там полоскалась в Черном море.
— Но бабушка далеко от себя не отпускала, слово брала, что я от берега далеко не отойду.
— Почему?
— Воды боялась. Сидела на берегу, и не только потому, что старики, как она говорила, раньше почему-то в море не купались, — у нее брат мальчиком, купаясь у порогов, на ее глазах утонул, хотя и хорошо плавал. И она всю жизнь воды боялась, хотя кровь у нее была запорожская — горячая, беспокойная и непокорная. Вот и у меня широкое лицо, я даже скуластая, потому что мой прадед в гирлах днепровских рыбачил. Я жадная, люблю солнце и без воды жить не могу.