Теплый низовой ветерок нанес тучи поплотнее, поверхность реки стала оловянно-тусклой, брызнуло мелким, смахивающим на туман дождем. Правый берег расплылся в завесе дождя, стал далеким. Девушки замолчали, и даже крепкие важные молодки перестали выплевывать кожуру семечек.
— Эй, запевай! — крикнул старик паромщик. Гребцы рявкнули нечто хриплое, прокашлялись и после второй попытки умолкли окончательно.
— Позавчера престол был, — подмигнул Гирину синеглазый парень в косоворотке, — горла-то, знаешь, как надрали. Не можем теперь петь. Дядя Михаил, — обратился он к старшому, — с нами Нюшка Столярова переезжает. Пусть поет, перевезем бесплатно!
— А я и так ее всегда бесплатно беру, — ответил бородач, — за отца. Нюша!
На оклик старшого обернулась стоявшая отдельно девушка. Гирин увидел скользящий взгляд темных глаз, взмах ресниц и несколько вьющихся прядок золотистых волос, выбившихся из-под косынки. Лицо девушки — широковатое, с высокими скулами — нельзя было назвать красивым, но в нем было что-то выделявшее ее из всех находившихся на пароме женщин. Тревожное, почти смятенное внимание, лукавство, доброта и горечь как-то странно перемешивались на лице девушки, мгновенно сменяя друг друга. Привлекательное, но неспокойное лицо.
— Петь, что ли, тебе, дядя Михаил? — спросила девушка.
Бородач ласково кивнул.
По тому, как насторожились девушки и подняли головы похмельные гребцы, Гирин понял, что Нюша должна быть певуньей. Он не ошибся. Девушка повернулась к низовью реки, взявшись за перила парома, поставила босую и мокрую ногу на перекладину. Минута молчания, и глубокий сильный голос — настоящее меццо-сопрано — пронесся по серому туманному простору реки.
С детства знакомые слова старинной песни о тяжелой женской доле зазвучали с трагической силой и чувством. Гирин — сам любитель музыки и неплохой по студенческим меркам певец — замер. Пожалуй, он впервые слышал столь яркое исполнение «Лучинушки». Очень шла эта грустная мелодия к бессолнечному дождливому вечеру на широкой реке, к притихшей группе людей на стареньком, усыпанном трухою сена пароме, к размеренному аккомпанементу скрипучих весел. А голос Нюши несся и звенел над Волгой:
Яростная тоска песни невольно заставляла Гирина сжимать кулаки. Девушка умолкла, низко опустив голову, и паромщики издали дружное «Уфф!».
— Да, поет… — неопределенно ухмыльнулся синеглазый гребец. — Ну-ка, Нюша, давай еще!
— Дай отдохнуть девке, ишь ты какой, — вступился старый паромщик, — пусть-ка другие теперь поют. — Глаза его озорно блеснули, уставившись на Гирина. — Вот тут студент, товарищ будущий доктор… (Гирин увидел, как Нюша вздрогнула и подняла голову.) Неужели не сможет показать, как в столице поют?
— Я не из столицы, из Ленинграда, — поправил старика Гирин, — и до доктора мне как до неба.
— Все равно, еще того лучше — первый город, — не смутился паромщик. — Айда качай, студент!
Несколько секунд Гирин размышлял, что же спеть своим случайным попутчикам. И, отвечая внезапному желанию исполнить серьезную вещь, которая подходила бы к настроению этого вечера на реке, но не была бы полна такой отчаянной тоски, как «Лучинушка» Нюши, Гирин запел серенаду Шуберта:
Он пел, глядя на девушку, и замечал, как становилось строже ее лицо, а гибкая ладная фигура выпрямлялась, будто в стремлении подставить себя всю под звуки песни.
Никогда еще не пел он с таким воодушевлением, протестуя против дремучей деревенской судьбины, только недавно начавшей поворачиваться к настоящему свету.
Чувство неведомо откуда взявшейся силы помогло ему наполнить торжествующим властным призывом последние слова серенады:
— Эй, зазевались, ворочайся, а то придется бечевой подымать! — прервал молчание недовольный бас старшого. Гребцы начали поспешно рвать весла, и паром сошел со стрежня в тихий затончик под красными обрывами крутого берега. Еще несколько минут — и мочальные веревки были надеты на вбитые в дно колья. Гребцы потащили трапы для съезда телег.