Выбрать главу

Поэтому очевидно, что между Чацким и родственными ему типами бельтовых, рудиных и т. д. – с одной стороны, и Обломовым – с другой, разница очень существенная. «Обломов – это квиетическая Азия» прежде всего.

Посмотри: в тени чинарыПену сладких винНа узорные шальварыСонный льет грузин.

Поставьте вместо чинары дом на Гороховой улице, вместо вина – квас, вместо шальвар – халат, и вы получите портрет Ильи Ильича.

Однако величие и емкость типа Обломова лучше можно оценить, потому что черты обломовского характера можно найти не только у Бельтова и Рудина, но даже у самого Александра Алексеевича Чацкого. Припомните, как быстро утомляется он в борьбе, как мало в нем выдержанности, деловитой приспособляемости. Молчалин упоминает о его «быстрой связи с министрами и еще более быстром разрыве». Эта быстрота, это отсутствие дисциплины однозначно говорят нам о том, что Чацкий способен лишь на мгновенные усилия духа. Настоящая черная работа ему не по плечу: он слишком барин для этого, слишком аристократ духа. Еще лучше свидетельствует о бесхарактерности Чацкого общий смысл бессмертной трагедии Грибоедова. Он – общественный деятель, проповедник новых грядущих начал жизни; он говорит и действует от полноты сердца и помышления, а между тем чуть только Софья Павловна оказалась изменницей, как:

«Карету мне, карету!» -

и Чацкий едет искать уголка для оскорбленного чувства. Соответствует ли такая неровность, такая капризность роли проповедника? И что это за жажда искать уголков? Ведь уголки бывают разные, между прочим, и на Гороховой улице, в том самом доме, где мирно жил и мирно почивал Илья Ильич Обломов.[9]

* * *

Обыкновенно говорят: «Обломов – это старая крепостная Россия, 19 февраля 1861 года Обломова не стало». Мне думается, что это справедливо только отчасти. Точно ли совершенно и окончательно умер Илья Ильич?

Присмотритесь повнимательнее к жизни, и вы, пожалуй, придете к заключению, что Обломов совсем умереть и не может. Нет, Обломов – тип не только временный, исторический, а племенной, стереть который из жизни не могут никакие указы. По этому поводу мне хочется сказать несколько слов.

В юные годы мы все зачитывались романом Гончарова, не могли оторваться от дивных страниц, посвященных сну Обломова, весело смеялись над беспечностью и сверхъестественной ленью этого вечно лежащего человека, напряженно следили за его отношениями с Ольгой и немного даже плакали, услышав о его ужасно скучной смерти. Потом, когда мы стали постарше и вернулись к Илье Ильичу, перечли и передумали о нем, нам стало грустно. Нас испугала резкая правда романа, но особенно испугало то, что добродушный Илья Ильич, вся деятельность которого заключается в лежании, вся красота – в добродушии, все жизненное назначение – в тунеядстве, никак не умещается в рамках романа, а выходит из них, захватывает как будто большую полосу жизни, расплывается по всем общественным отношениям. Мы увидели, словом, что герой романа совсем не Обломов (какой же он герой), а обломовщина, что эта обломовщина удивительно близка нам и понятна до того, что мы сразу и невольно начинаем отыскивать в себе обломовские черты и, к нашему ужасу, находим их. А реформа Петра Великого? Ведь достаточно краткого учебника, чтобы понять, какие удары были нанесены обломовщине даже самыми маленькими мерами великого преобразователя. Вся же его реформа – это борьба с обломовщиной не на живот, а на смерть, это живое отрицание ее во всем, это преследование ее в самых затаенных уголках души человеческой и общественной жизни. Однако обломовщина осталась и через 170 лет после смерти Петра является перед нами во всем своем великолепии…

Всю глубину и всеобъемлемость обломовского типа можно оценить особенно хорошо, побывав за границей. У нас теперь в моде жалобы на переполнение рынка, на жестокость конкуренции, на беспокойство жизни вообще. Мы говорим, что приходится слишком много работать, чтобы поддержать жизнь, которая становится изо дня в день суровее, безжалостнее. Побывайте за границей. Если у нас говорят о тесноте, то что же прикажете говорить там? Если у нас жалуются на конкуренцию и переполнение рынка, то на что же прикажете жаловаться там? Там человек действительно напрягает все свои нервы и мускулы, чтобы перебиваться со дня на день, там он пускает в оборот все свои знания, чувства, силы. Там он постоянно начеку, постоянно борется, стремится, бежит, не давая себе ни отдыха, ни срока. Он уже не отложит нужного дела на завтрашний день, не будет полагаться на авось, не будет даже оглядываться: он весь – нервы, весь – напряжение, весь – воля, которая имеет перед собой вполне определенную, ясно осознанную цель. Мы бы, русские люди, не вынесли, пожалуй, и недели такой жизни, у нас бы сразу закружилась голова и опустились руки. Однако мы жалуемся… Ведь вот, кажется, 150 лет муштруют нас по части государственности и исполнения гражданских обязанностей. А кому вошли они в плоть и кровь? Кто из нас – из громадного большинства – способен на какую-нибудь инициативу, не обладает голубиною кротостью, мягкодушием и ленью Обломова, на почве которых возможны всякие посягательства на нашу самостоятельность, личное счастье, счастье близких нам людей? Как угодно, Обломов глубоко засел в нас, и даже в самом последнем из наших движений – толстовщине – трудно не заметить черт, свойственных обломовскому типу. Толстовщина – это последнее слово, сказанное русскими людьми после краткого периода воодушевления, – по духу своему как нельзя лучше напоминает Илью Ильича и присных его.

Толстовцы хотят отрешиться от всех форм, выработанных государственной жизнью, от культуры и цивилизации, гражданского общества и семьи, деятельности воли и разума; они могут мудрить, сколько им угодно, но их идеал – растительная жизнь. Они – люди усталые, не терпящие ни рынка, ни конкуренции, и прямо себя рекомендуют такими. Их привлекает нирвана, полное спокойствие души, полная неподвижность и однообразие бытия. Бороться с жизнью и ее злом они не намерены; устав, они уходят на покой в деревню, на подножный корм, где могут дышать свежим воздухом, спать спокойным сном. Труд – простая необходимость, имеющая целью только поддержать жизнь, а не совершенствовать ее; если бы можно было питаться одним воздухом, они отбросили бы работу, как отбросили науку и цивилизацию.

Да, Обломов жив. Он возрождается с каждым поколением, меняя свою форму, но в глубине души пребывая тем же мягкосердечным, «горизонтальным» человеком, не видящим и не понимающим смысла деятельности, во имя покоя готовым отрицать счастье. Обломов жив, и со стороны даже жалко смотреть, как его муштруют, дисциплинируют, открывают ему европейскую науку и европейские идеалы. Он лежать хочет, а его гонят в департамент, заставляют сочинять проекты, усовершенствовать одно, переделывать другое, бороться в жизни… Бедный «горизонтальный» человек, которому все эти призывы к деятельности ужасно надоели и которому, вероятно, спать хочется, на все эти призывы и воззвания отвечает: «Пустите душу на покаяние, хочу опроститься!»

Славянофилы сделали довольно много для выяснения русского народного типа. Этот тип возведен ими в идеал, в перл создания. Любопытно сравнить этот идеальный тип с Обломовым.

Говорят, в русском человеке замечается халатность в отношении самых элементарных обязанностей. Он сравнительно легко уступает свое право и нередко легкомысленно, без тяжелой внутренней борьбы уклоняется от своих обязанностей. Эта черта подмечена совершенно верно, но разве она не обломовская? Илья Ильич наверняка забудет уплатить долги к сроку и не поймет даже, что так нельзя, ни за что не исполнит взятого на себя поручения, будет откладывать нужное письмо со дня на день и в конце концов совсем его не напишет.

вернуться

9

Мастерская и удивительно тонкая оценка типа Чацкого дана Щедриным в «Молчаливых». Наш сатирик нарисовал конец жизни Чацкого – очень схожий с времяпрепровождением Обломова.