Три дня пировали работные, отъедаясь за долгие голодные годы. На четвёртый — сразу стихли потехи и как рукой сняло бесшабашный разгул.
С удесятерённой силою закипела работа.
Василий, оглядев законченные стены, снова засел за чертежи. Наутро он с увлечением объявил отряду:
— Затеял яз в пряслах[169] окна поставить особные.
И, измерив пространства между башнями, разделяющие стены, приказал прорубить ряд отверстий.
— Ежели придёт близко ворог, стрельцам через окна каменьями метать можно. А из бойниц то ли вольготно палить из пищали! Сам-то пушкарь, како в Кремле, за пряслами, а ворог тот под погибелью.
Едва была готова башня над городскими воротами, в крепости собралось всё уездное духовенство.
После торжественного молебствия на башню водрузили полошный колокол и поставили пушку.
Вскоре были закончены работы по прорытию тайных ходов и погребов для зелейной казны.
С вестью о том, что воля Иоанна исполнена и над рекою выросла грозная крепость, поскакал на Москву Ондреич.
В Москве подьячий раньше всего явился в Судную избу, к Долгорукому.
У избы толкалась кучка людишек с челобитною. Один из них осторожно постучался. В дверь просунулась взлохмаченная голова сторожа.
— Недосуг окольничему!
Подьячий не спеша распрягал взмыленного коня и искоса поглядывал на склонившегося перед сторожем простолюдина.
— Сказывают, недосуг.
Сторож размахнулся и ударил палкой по голове челобитчика, попытавшегося прошмыгнуть в дверь. Ондреич подошёл к простолюдину.
— Нешто не ведаешь, что безо мшелу не пустят к окольничему?
— Ведаю, да что проку-то в том, коли, опричь епанчишки (он помахал изодранными лохмотьями), николи ничего за душой не бывало? — И слезливо заморгал. — В Разбойный приказ ходил — прочь погнали; кинулся в Судной — сторожи секут. — Он упал неожиданно в ноги подьячему. — Заступись! Поколол у меня Тронькин сынишку мого! А вины сынишка мой над собою не ведает, за что его поколол! А ныне сынишка мой лежит в конце живота!
Ондреич порылся за пазухой и незаметно бросил наземь горсть монет.
Простолюдин подобрал деньги и смело пошёл к двери.
Увидев в руке челобитчика медь, вышедший на стук сторож широко распахнул перед ним дверь.
Подьячий, доложив в нескольких словах окольничему об успешном окончании работ, отправился с думными дворянами в Кремль.
С замирающим сердцем проходил он сенями к постельничьим хоромам, на половину царевичей, где был в это время Грозный.
У двери посол и думные задержались.
Из терема Фёдора доносился сдержанный плач.
— Будешь пономарить, сука пономарева?! — резнул слух сиплый голос царя.
— Твоя воля, батюшка!.. — всхлипнул царевич.
— Сдери, Малюта, с мымры моей кафтанишко! А ты, Евстафий, просвети его глаголом мудрости!
Протопоп заскрипел, точно полозья по примятому снегу:
— Казни сына твоего от юности — и будет покоить тебя на старости; не ослабевай, бия младенца; колико жезлом биёшь его — не умрёт, но здрав будет; бия его по телу, душу его свободишь от смерти.
Глухие удары плети переплетались с отчаянными стенаниями избиваемого.
Наконец дверь распахнулась. Опираясь на плечо Малюты, в сени вошёл разморённый Иоанн.
Ондреич упал на колени.
— На славу тебе поставил розмысл крепость!
Грозный выпрямился и, довольно погладив бороду, окликнул Ивана-царевича:
— Содеял холоп потеху татарам!
Иван просунул голову в дверь.
— Иди, Федька, послушай, каку весть возвещают!
Фёдор, поддерживая одной рукою штаны, а другою размазывая слёзы на припухшем лице, бочком вышел в сени.
Царь любовно обнял его.
— Замест пономарства, будешь навычен тем Ваською розмыслову делу.
Царевич облизнул языком верхнюю губу.
— Твоя воля, батюшка…
— Буй!
— Твоя воля, батюшка.
Грозный повернулся к подьячему.
— Сказывай к ряду.
По мере рассказа Ондреича лицо царя всё больше расплывалось в улыбку и светлели глаза.
Выслушав доклад, он что-то шепнул Малюте и, глядя в упор на думных, по слогам отчеканил:
— Дьяка Ваську жалую яз дворянством да «вичем»[170]!
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
Не спалось Иоанну. Голову давили чёрные мысли.
Он поднялся с постели и подошёл к образам. Неверным жёлтым паучком вспыхивал огонёк лампады, припадал непрестанно и с шипением вновь вытягивался, точно отплясывал священную пляску. Из сеней едва доносилось мерное дыхание дозорных. Сквозь стрельчатое оконце в опочивальню сочилась полунощная мгла.
Грозный приложился горячим лбом к цветному стеклу. На дворе, утопая в тягучей жиже тумана, двигались стрельцы.
«Малюту бы кликнуть, а либо Бориса», — подумал царь, но махнул рукой и опустился на колени перед киотом.
«Денег бы силу да земщину одолеть!» — со стоном перекатилось в горле и замерло на устах.
Щурясь на образ Володимира равноапостольного, он заискивающе склонил голову.
— Помози, святой прародитель, самодержавство укрепить наше да вотчину излюбленную, Русию, возвеличить перед лицем всех людей!
Жёлтый паучок подмигнул и заскользил по золоту риз. Переливчато заулыбались жемчуга и изумруды на венце Володимира.
Зрачки Иоанна загорелись жадными огоньками. На лбу собрались упрямые складки, и хмурою тенью передёрнулись брови.
— Малюту! — вдруг оскалились зубы. — Малюту!
Дозорный стремглав бросился из сеней. Застёгивая на ходу кафтан, в опочивальню ворвался Скуратов.
— Абие волю сидети с Грязным, Годуновым, Челядниным да Фуниковым!
Быстро, прежде чем Малюта успел расставить лавки, пришли советники.
Грозный стукнул кулаком по столу.
— Одолеть ливонцев! Живота лишиться, а одолеть! — И, неожиданно смягчаясь, мечтательно; — Да ещё торг наладить с любезными сердцу нашему гостями аглицкими через Обдорские и Кондинские северные страны. — Он приподнял голову и оттопырил капризно губы. — Чего попримолкли? Аль не любы вам те басурмены?
Борис вытаращил глаза.
— Что тебе любо, царь, то и нашему сердцу на радость.
Иоанн глубоко вздохнул.
— А и не миновать стать, загонят меня из Русии крамольники. Придётся, видно, остатние дни свои коротать за морем, у той агличанки[171]!
— Помилуй Бог! Не кручинь ты нас, государь!
— Чего уж! Ведаю, про что сказываю… Повсюду шарит израда.
Он зажмурился и снова мечтательно протянул:
— Злата бы силу! Со златом весь бы мир одолел!
Челяднин припал к царёвой руке.
— Всё по-твоему будет. Дал бы допрежь всего Господь с израдою расправиться.
Окольничий перевёл дух и, поклонившись в пояс, вперил молитвенный взгляд в подволоку.
Царь зажал в кулаке непослушно подпрыгивающую бороду и любопытно насторожился.
— Аль надумал чего?
Челяднин незаметно подтолкнул ногой казначея.
— Вели Фуникову домолвить. Его затея.
Истово и долго крестился казначей на образ Егория Храброго, потом мягко уставился на царя.
— И порешили мы с Грязным, Челядниным да и с Борисом и Малютою сдобыть тебе и денег силу, и волю над земщиной.
Советники переглянулись и опустились на колени. Грозный заёрзал в кресле. Левый его глаз почти закрылся, на виске грязно-сапфировой подковкой вздулись жилы, а пальцы судорожно сжимали посох.
— Сказывай.
Все заговорили хором. Чувствуя, что их затея приходится по мысли Иоанну, советники заметно осмелели. Робкая застенчивость сменилась хвастливою гордостью. Каждый изо всех сил стремился доказать, что им первым придуман хитрый выход. Лишь Годунов скромно тупился, изредка вливая в общий гомон два-три слова. И потому что все перекрикивали друг друга, царю казалось, будто дело говорит один Борис.
170
171